Tuesday, June 19, 2018

Всё «устаканилось» — вот хорошее слово, которое многое говорит о постсоветских людях./Sergey Bratkov: absurd collage of everyday post-Soviet life

Сергей Братков родился в 1960 г. в Харькове (Украина). В 1978 г. окончил Харьковскую художественную школу им. И. Е. Репина, в 1983 г. - Харьковский политехнический институт. С 1970-х увлёкся фотографией, в 1980-х начал экспериментировать со съёмкой, делал коллажи и объекты. С 1988 по 1993 гг. состоял в группе художников «Литера А»: создавал полуфигуративную живопись, участвовал в групповых выставках в Украине, Германии. С 1994 по 1997 гг. входил в состав Fast Reaction Group («Группа быстрого реагирования») совместно с фотографами Борисом Михайловым, Викторией Михайловой и Сергеем Солонским. В 1993 г. в своей харьковской студии Братков основал галерею «Апдаун», она просуществовала до 1997 г.

С 2000 г. живёт и работает в Москве. Создаёт фотосерии (репортажные, постановочные), видео, инсталляции, перформансы. В своих работах отражает социальную действительность России и Украины, фокусируется на жизни бездомных, малоимущих, людей среднего класса. Он затрагивает проблемы общества, а также фиксирует «народный китч - нелепый коллаж повседневности, характерный для всего постсоветского пространства» (С. Братков).
Его авторский почерк отличает брутальная откровенность и ирония: «Чтобы достучаться до зрителя, нужна провокация», - говорит художник. - источник

* * *

Художник Сергей Братков, последние годы живущий и работающий в Москве, — признанный в России и за рубежом портретист постсоветской реальности, остроумный и беспощадный. Он суммировал свой творческий опыт и назвал некоторые приметы постсоветского человека:

Я ходил в школу в Харькове. В обычную советскую школу — стандартное здание, тополя, вытоптанное футбольное поле и турники. Кстати, лет пять назад я приехал в Харьков на нее посмотреть. Ничего не изменилось: все та же школа, все те же тополя, все те же турники — время словно законсервировалось. Когда-то на уроке физкультуры в одном из начальных классов мы сдавали нормы ГТО, и я не смог подтянуться 12 раз. Я висел на этом турнике как дохлый, а передо мной стояла шеренга моих школьных товарищей и физрук, который на меня кричал, чтобы я продолжал подтягиваться. Физрук все больше заводился, уже кричал что-то вроде «Ты позоришь класс! Ты позоришь школу!», а я висел на этом турнике и не мог пошевелиться. Один из моих школьных товарищей по фамилии Сокол вышел из шеренги, подошел ко мне и плюнул в лицо. Тут, естественно, руки у меня разжались, я упал на землю и от горькой обиды заревел. Я помню, как я шел в дурацком спортивном костюме мимо гаражей — шел и плакал. В какой-то момент я вытер плевки со своего лица и посмотрел на руку, удачно попавшую против солнца, и вот эти зависшие на пальцах слюни, которые неожиданно смотрелись в контрастном солнце, меня отвлекли. Я пришел домой и сказал: «Мама, я не хочу больше учиться в этой школе!» Мама, молодец, сказала: «Хорошо, ты пойдешь в художественную школу».
Вот это чисто советская история — о коллективизме, который до сих пор непобедим в постсоветском человеке. Когда живешь с ощущением как в советской песне «Раньше думай о Родине, а потом о себе». Я и сам остаюсь по-прежнему коллективным человеком и работаю сейчас в школе Родченко, потому что там у нас коллектив.

Мой отец, художник-реалист, никогда в меня не верил. Он смотрел на мои работы как на мазню. Но в 1989-м я отправился на выставку живописи в Нюрнберг — на свою первую международную выставку. Там прямо на открытии у меня купили пять работ, и я привез обратно пачку денег. Это был грандиозный успех — в меня поверили мама и папа. Меня зауважал брат — денег было достаточно, чтобы купить брату квартиру. Время тогда было тяжелое — начались 1990-е, и материальный успех был невероятно важен.

В 1990-х у меня было ощущение, что у меня что-то даже не украли, а просто забрали. Я помню — это было в Иркутске — я сидел ночью в аэропорту, ждал самолета и читал журнал «Огонек». Я и не заметил, как ко мне подошел какой-то лысый наколотый персонаж и взял у меня из рук журнал — просто вытащил и, не закрывая его, прошагал через зал к другому лысому наколотому персонажу, но более полному. Тот уже держал руки растопыренными, первый лысый вложил этот журнал ему в руки, и он стал читать. Вот такое у меня было ощущение от 1990-х.

В то время в Москве современное искусство цвело, а в двухмиллионном Харькове оно очень тяжело приживалось. Нас в городе было три-четыре человека — тех, кто им занимался. Мы пытались дерзить и хулиганить, и в нашу сторону бесконечно летели шишки. Когда я сейчас приезжаю в Харьков, я вижу, что люди поменялись: прошло время, и ко многим вещам они стали терпимыми, а тогда они были агрессивными. Сильное неприятие у публики вызывало столкновение современного и традиционного искусства. А, наверное, наибольшей провокацией тогда было изображать из себя гомосексуала — это и сейчас людей страшно провоцирует, а тогда еще уголовная статья работала.

Самой провокационной работой «Группы быстрого реагирования» была фотосерия «Если бы я был немцем». Нас тогда волновала национальная идентичность. Живя в Харькове и объявившей независимость Украине, мы задавали себе вопрос: «Кто мы такие в этом городе и в этой стране?»
Украинцы по своему темпераменту похожи на немцев — особенно на баварских немцев — своей веселостью и беззаботностью. Поэтому, когда немецкие оккупанты входили в Харьков, они смогли наладить там какую-то жизнь, при том что было и подполье. Национальные корни нашего арт-коллектива были запутанными: у меня бабушка была немка, у второго нашего участника, Солонского, дедушка был немец, у Михайлова папа был еврей. К тому же Боря наполовину украинец, а я чисто русский. Такая гремучая смесь: немцы, евреи, русские и украинцы.
Мой галерист недавно выкупил «Если бы я был немцем» у немецких коллекционеров, а показать ее сейчас в Москве невозможно. Она на пять статей тянет.

В двухтысячные актуальность провокаций уже упала. Все «устаканилось» — вот хорошее слово, которое много говорит о постсоветских людях. Еще одно выражение, которое характеризует эпоху и которое я до сих пор часто слышу, особенно в Москве, где его произносят с особой интонацией, — «Не парься!» «Не парься, Серега, не парься!» — ох, как я его не люблю.

В начале 2000-х я просидел большое количество времени в своей студии, занимаясь живописью, а потом я вдруг увидел, что мир полон эмоциями и людьми. Мне стали особенно интересны люди. Я понимал, что в 1990-е годы, несмотря на весь драйв в современном искусстве, художнику не оставалось места, поэтому мне были близки люди, которые не изменили себе и своим принципам, остались в строю и занимались своим делом. Например, уже перебравшись в Россию, я снимал металлургов.

Потом герои закончились, и мне стала интересна толпа. Я много снимал панорамной камерой толпы людей — от крестного хода до рок-фестивалей. Ярче всего о постсоветском человеке говорит парковка возле магазина «Ашан»: сотни автомобилей и толпа, которая с определенным достоинством и даже показухой загружает купленное в машины. Они кичатся материальным — и это типично постсоветская картина. Советские люди тоже были материалистами, но в основном их заботило только то, чтобы государство равномерно распределяло материальные блага. Постсоветские люди не полагаются на государство, они понимают, что надо надеяться только на себя. Одна из сегодняшних больших проблем — коррупция — происходит из-за того, что люди надеются только на себя. Они максимально устраивают свою жизнь с решимостью идти даже на преступления. В 1990-е они могли пойти на захват собственности — схватить какое-то производство или осуществить еще какой рейдерский акт. Сегодня, когда бесхозной собственности стало мало, можно захватить место чиновника, сделать липовую диссертацию и так далее.

Постсоветские люди привыкли жить с чувством подмены: подмены товаров и подмены понятий, над которыми производятся манипуляции. Сюрреализм этой двойной логики ни у кого не вызывает раздражения, да и вообще никакой реакции — его просто не замечают. В нашей стране сочетается несочетаемое — одновременно уживаются роскошь и нищета, опасность и защищенность, пафос и несуразность. Особенно ярко это видно в Москве.

Как-то я снимал толпу на грязевом курорте на Кубани. Раньше это было жерло потухшего вулкана, заполненное грязью, — дыра дырой. Потом какие-то предприимчивые люди сообразили, что на этом можно заработать деньги. Обнесли территорию колючей проволокой, добавили из шланга воды, развезли побольше грязи и установили вокруг помосты. Вроде бы не Баден-Баден, но туда повалили люди. Сработали свойства постсоветского человека, о которых мы говорим: одновременно стремление к стадности и индивидуализм, выраженный в культе оздоровления, слепота и глухота к подмене понятий. А что? Мы отдохнули, и неплохо, оздоровились, а главное — получили фотографии. Ну и пусть курорт огорожен колючей проволокой — мы на ее фоне не снимаемся. Постсоветский человек — это человек с фотоаппаратом как с ружьем.

Моя последняя выставка «Заговор», снятая в глухой деревне Цинеево, затрагивает еще одну примету постсоветских людей — это духовность. Слово «духовность» появилось еще в советское время. Причем представление о «духовном» в то время было достаточно нелепым и опять же сюрреалистическим. Оно одновременно включало в себя все что можно: православие, оккультизм, шаманизм, гипнотизм, сеансы Кашпировского и увлечение восточными философиями. А в постсоветском человеке это стремление к духовности еще больше усугубилось: люди, освободившиеся от уравнительной советской идеологии, захотели ощутить в себе инаковость: «Вот мы какие особенные!» Посмотрите, сколько в киосках продается журналов о магии, гороскопах, сколько объявлений о гадании и колдовстве — это целая индустрия, которой все охвачены. Такого нет, наверное, ни в какой другой стране, потому что представление о духе и о смерти у нас осталось с советских времен. Языческий «Заговор» — провокативная выставка, которая раздражает «духовность» и оседлавший ее сейчас патриотизм.
В этой деревне, где я снимал «Заговор», живет персонаж, которого можно назвать образцом постсоветского человека. Там глубинка — дикая природа, она меня просто парализует. Попав туда, ощущаешь какую-то свою полную никчемность и понимаешь, что тут ты должен ухаживать за животными: корове подносить, гуся чухать, бобру поклоняться. Понимаешь, что человек перед этой природой — песчинка.
В этой деревне живут всего три мужика — как говорится, бобыли — без баб. Одного из них зовут Балалай — может быть, он тарахтел, как балалайка, в молодости, когда за девками бегал, а сейчас это испитой мужик с хриплым голосом. Когда я приехал в эту деревню, чтобы побыть в одиночестве и поснимать, я первым делом подумал: «Может быть, обратиться к нему, поговорить с ним, чтобы он что-то повспоминал, рассказал». Рано утром на Пасху я спрашиваю: а где Балалай? «Да он уже об бутылку споткнулся», — пояснили мне мужики. На следующий день я постучал к Балалаю в хату и увидел такую картину: в доме все по-черному — хуже, чем в общежитии у металлургов в день получки. Сидит мрачный Балалай перед телевизором. Я говорю: «А я бы хотел вас пофотографировать» А он: «Нет, новости дослушаю, вот тогда и поговорим! Не мешай мне просвещаться!»

Отрывки; источник (2014)

* * *
Мы встречаемся с Братковым в пространстве бывшей фабрики, превратившейся несколько месяцев назад в модный ресторан и концерт-холл Fabrika. Место находится в старом районе города, где каждое второе здание либо разрушено временем, либо уничтожено пожаром. В окнах без стёкол зияет пустота. Атмосфера здесь — питательная почва для размышлений о бренности жизни и постсоветской бытовой реальности.
— Однажды мама попала в больницу, — говорит Братков, когда мы проходим мимо зоомагазина, — и когда я пришёл её проведать, она рассказала, что этажом выше лечится одна героиня, которую укусил бегемот, и теперь на неё все ходят смотреть. Я тоже пошёл с видеокамерой брать у неё интервью. Она мне в гипсе его давала. Рассказывает: пошла с другом в зоопарк, они пили пиво, потом друг кинул бегемоту булку, она полетела не туда, женщина полезла в пасть к бегемоту, чтобы положить булку, тот схватил её руку, бойфренд начал колотить пустой бутылкой бегемоту по голове, и тот руку женщине сломал. И вот, представляешь, — смеётся Братков, — они сделали вывод, что это нормально — бегемота кормить булкой, а укусил он её просто потому, что у неё в тот день были месячные. Так я снял про это фильм.

— Детство моё было ужасным, — говорит Братков. — Мы с родителями и братом жили в коммунальной квартире, и мама постоянно отдавала меня бабушке и дедушке, которые жили в далёком от центра частном секторе. Дедушка со стороны папы постоянно рассказывал мне небылицы про послевоенный город, населённый пиратами и бандитами, о своём брате, которого задушил кот, и о втором брате, который поехал отдыхать в Гагру, захотел искупаться, пока ждал автобус, прыгнул с пирса в Чёрное море и утонул. Меня всё время окружали кошмары. Поэтому я, наверное, немножко мрачный. А ещё в моем детстве, в 60-е, появилось много фильмов про Франкенштейна. Это было странное время. Вокруг было много мистики.

— Это место [поселок Южный под Харьковом] — а я там проводил много времени в детстве — тоже отчасти меня сформировало, — говорит художник. — Помню, когда начиналась гроза, бабушка пугалась и пряталась под кровать. По вечерам мы запирали все окна, а бабушка с дедушкой постоянно говорили про убийства на улице. Мы жили в не очень обеспеченной семье, и вот такие люди окружают ребёнка какими-то своими страхами. А опыт, как магнитная лента, накапливает подобные истории.

Индустриальное пространство Харькова, говорит художник, подсказывает сюжеты и характер рождающегося здесь искусства. Отсутствие водоёмов и густой природы, с одной стороны, и обилие сталинской архитектуры и штампованной рабочей застройки, с другой, считает он, наложило отпечаток на стилистику местных художников.

Поиск идентичности — по сути, одна из его главных, сквозных тем. Сам Братков считает себя русским (только одна из бабушек была немкой), но смущается, когда ему задают вопрос, чей он художник — российский или украинский:
— Хотим мы этого или нет, а художник определяется по месту рождения. Вот Борис Михайлов — гражданин Германии, но по месту рождения он украинский художник. А я… Когда я прихожу в Третьяковскую галерею, то могу в ней представить своё место, в череде каких-то российских художников. Если ставить такую задачу перед собой, то, наверное, я российский. Но как можно представить украинское искусство без Шагала или Малевича? Всё-таки мы, родившиеся в то время, — заложники.

— Почему у нас всё такое уродливое? — зачем-то спрашиваю я его напоследок.
— Какой народ, такой и маркет, — весело и одновременно мрачно отвечает Братков.

Отрывки, источник (2016)

Related Posts Plugin for WordPress, Blogger...