Monday, July 24, 2017

Базовое чувство у меня — Weltschmerz, мировая скорбь. Сиоран (Чоран)/ Cioran (1911-1995)

Сиоран (Эмиль Мишель Чоран) [Emil Michel Cioran] (1911-1995) родился 8 апреля 1911 года в деревне Рэшина-ри близ Сибиу [Rășinari, Szeben County, в то время – часть Австро-Венгерской империи] в семье православного священника. Вероятно, именно это обстоятельство и повлияло в первую очередь на то, что в дальнейшем Эмиль стал убежденным атеистом.


Образование он получил сначала в средней школе, а затем на философском факультете Бухарестского университета. Во время учебы наибольший интерес проявлял к наследию Кьеркегора, Зиммеля, Бергсона, Ницше. Как правило, Сиорану импонировали философы, которые одновременно были хорошими писателями. Зиммель [Georg Simmel (1858 – 1918), немецкий социолог, философ, критик], по его словам, писал просто замечательно, причем отличался необыкновенно ясным, прозрачным языком, «что с немцами случается крайне редко». По этой же причине он высоко ценил Бергсона, который тоже был «настоящим писателем» (единственный его упрек в адрес Бергсона – тот мало внимания уделял трагичности существования).

В сознании самого Сиорана ощущение трагичности жизни было центральным с самых ранних лет.
На формирование его пессимистического мировосприятия повлияло множество факторов. Прежде всего — раннее знакомство со смертью. В родительском доме Сиорана был сад, расположенный рядом с кладбищем, и в детстве будущий философ дружил с могильщиком. Вспоминая об этом, он отмечал, что детские годы, проведенные по соседству с кладбищем, ранний непосредственный контакт со смертью, должно быть, незаметно оказали на него сильное влияние:
«Когда я был молодым, я думал о смерти не переставая. Это было какое-то наваждение: я думал о ней даже за едой. Буквально вся моя жизнь протекала под знаком смерти. Со временем эта мысль ослабла, но так и не покинула меня. Она перестала быть мыслью, но осталась моим наваждением. Именно из-за этой мысли о смерти, с одной стороны освобождавшей меня, а с другой — парализовавшей, я не стал приобретать никакой профессии. Когда все время думаешь о смерти, нельзя иметь профессию. Поэтому-то я и стал жить так, как жил, — на обочине, подобно паразиту».

Может быть, поэтому Сиоран считал, что в философии есть только одна заслуживающая внимания проблема — это проблема смерти — и что рассуждать о чем-то другом — значит терять время. Поэтому и в литературе его единомышленниками и учителями оказывались именно те писатели прошлого, у которых взгляды на эти вещи более или менее совпадали с его собственными.
«Лукреций, Боссюэ*, Бодлер — кто лучше, чем они, понял плоть, понял все, что есть в ней гнилостного, ужасного, скандального, эфемерного?»
[*Жак Бенинь Боссюэ/ Jacques-Bénigne Bossuet (1627 — 1704) — французский проповедник, теолог, писатель; блестящий оратор и стилист.]

Другим моментом, добавившим мрачных красок в мировосприятие философа, стало его собственное физическое нездоровье и связанные с ним страдания, о которых он говорит очень часто. Физическая боль настолько ассоциируется у Сиорана с жизнью, что он готов признать, что не жил в тот день, когда не страдал. И здесь он тоже призывает в учителя и сообщники мыслителей и литераторов, о которых известно, что они страдали: «Паскаль, Достоевский, Ницше, Бодлер — все, кого я ощущаю близкими мне людьми, были людьми больными».

В числе мучивших его недугов Сиоран выделяет бессонницу и, деля все человечество на две части — на тех, кто подвержен этой напасти, и тех, кто спит спокойным сном, — превращает ее если не в философскую категорию, то, уж точно, в мощный инструмент познания: «Не так уж плохо намучиться в молодости от бессонницы, потому что это открывает вам глаза. Это чрезвычайно болезненный опыт, настоящая катастрофа. Зато она позволяет вам понять некоторые вещи, недоступные другим: бессонница выводит вас за пределы всего живого, за пределы человечества».
Кроме того, Сиоран с ранних лет мучили сильные боли в ногах, то ли ревматического, то ли нервного происхождения. А еще постоянные, редко отпускавшие его простуды. И ощущение тоски, всеобъемлющей тоски, сопровождавшей его и в Берлине, и в Дрездене, и потом в Париже.
(Говорят, мать Чорана в 1935 году признавалась ему, что если бы она заранее знала, каким несчастным будет её сын – она бы сделала аборт. - см. статью).

В то же время, истинной причиной пессимистических настроений порой бывает отчаянная любовь к жизни. Сиоран признавался своему дневнику: «Моя тайна — безумное жизнелюбие». Или писал: «Мы все находимся в аду, где каждое мгновение является чудом». Вспоминается Лермонтов, «русский Байрон», которого, кстати, Сиоран ставил гораздо выше Байрона английского: «Страшно подумать, что настанет день, когда я не смогу сказать: я! При этой мысли весь мир есть ни что иное, как ком грязи»*.

[*Из письма М. Ю. Лермонтова к М.А. Лопухиной, 2 сентября 1832 г.:

«Прощайте же, прощайте, — я не совсем хорошо себя чувствую: счастливый сон, божественный сон испортил мне весь день... не могу ни говорить, ни читать, ни писать. Странная вещь эти сны! оборотная сторона жизни, часто более приятная, нежели реальность... ибо я отнюдь не разделяю мнения тех, кто говорит, будто жизнь всего только сон; я вполне осязательно чувствую ее реальность, ее манящую пустоту! Я никогда не смогу отрешиться от нее настолько, чтобы от всего сердца презирать ее, ибо жизнь моя — я сам, тот, кто говорит с вами, — и кто через мгновение может превратиться в ничто, в одно имя, то есть опять-таки в ничто. Бог знает, будет ли существовать это «я» после жизни! Страшно подумать, что наступит день, когда не сможешь сказать: Я! При этой мысли вселенная есть только комок грязи».]

Из интервью Сиорана: «В молодости я очень сильно ощущал свою близость к романтизму, особенно немецкому. Даже и сейчас я не могу сказать, что я окончательно отошел от него. Базовое чувство у меня — Weltschmerz, мировая скорбь, от которой я так и не излечился. В значительной части и моя любовь к русской литературе объясняется во многом именно ею. Это литература, которая оказала на меня самое сильное воздействие. Особенно то, что в историях литературы называется русским байронизмом. Потому что распространяемый их влиянием Байрон оказался более интересным в России, чем в Англии. И вот ближе всего мне эти байронические русские герои, из-за чего я, собственно, и не чувствую себя западным европейцем: здесь ведь многое зависит от географии, от корней. Что-то есть в этом. А из всех персонажей Достоевского, как мне представляется, я больше всего восхищаюсь Ставрогиным и лучше всего его понимаю. Это же ведь типичный романтический персонаж, которого снедает тоска».
[// Веничка Ерофеев: Я знаю лучше, чем вы, что «мировая скорбь» — не фикция, пущенная в оборот старыми литераторами, потому что я сам ношу ее в себе и знаю, что это такое, и не хочу этого скрывать.]

Для многих противоядием от пессимизма может служить религия. Но ее Сиоран утратил достаточно рано.
В известной степени от мрачных мыслей спасает благополучное состояние дел в обществе и вера в прогресс. Но в Румынии — периферийной европейской стране, отсталой, аграрной и к тому же балканской — дела испокон веков шли плохо. А крах парламентаризма 1920-е гг. и обнаружившаяся слабость либерально-демократического режима укрепили у ее граждан, особенно у интеллигенции, комплекс национальной неполноценности. Чувство стыда за родную страну и ощущение собственной беспомощности сделали тогда многих юных пылких румын чувствительными к националистической риторике, заставили их мечтать о построении справедливого нового общества на советский манер, о железной дисциплине, о национальном возрождении, наподобие немецкого.

В те годы слегка закружилась голова и у будущего французского философа. Чоран на какое-то время сделался адептом реакционного националистического движения, известного под названием «Железная гвардия». С ним он связывал надежду на преодоление коллективной румынской апатии и безответственности, надежду на национальную революцию, способную превратить страну «из фикции в нечто реальное». В ту пору Чоран восхищался Лениным, социалистической индустриализацией и, оказавшись (по гумбольдтовской стипендии) в Берлинском университете в 1933-1935 гг., не преминул одобрительно отозваться о политике Гитлера, выводившего тогда Германию из разрухи. (В одном из частных писем Чоран называет себя «гитлеристом»).
Пытаясь теоретически обосновать необходимость для Румынии диктатуры, Чоран писал: «Вполне очевидно, что с субъективной точки зрения каждый из нас предпочел бы жить во Франции, а не в Германии и не в России... Но когда речь идет о нашей судьбе и о нашей миссии, нужно уметь отказываться от своей свободы, которая, будучи благостной сегодня, может оказаться губительной для нас завтра».

Однако следует помнить, что в ту пору все преступления нацизма еще только ждали своего часа и обо всех чудовищных издержках национализма и диктатуры можно было только догадываться. Поэтому пусть бросает камни в юного, темпераментного и патриотически настроенного румына 1930-х гг. тот, кто ни разу не ошибался в своем политическом выборе и в своих кумирах.

Интересно, что по возвращении из Германии Чоран попал в армию, но если раньше ему очень нравилась формула «молодежь в униформе», то сам он в униформе почувствовал себя весьма неуютно и предпочел от неё как можно скорее избавиться.

В 1936-м, вернувшись из Берлина, Чоран в течение года преподает философию в средней школе (Andrei Șaguna high school in Brașov).

Развитие событий, как в Румынии, так и во всем мире, очень скоро помогло начинающему философу понять, что его мечта о могучей «Румынии с населением, равным по численности населению Китая, и с судьбой, подобной судьбе Франции», так и останется мечтой. Окончательное разочарование в румынах, да и вообще в людях, еще больше усилило пессимизм философа, о котором он поведал читателям на страницах своих сочинений с красноречивыми названиями:
«На вершинах отчаяния» (1934),
«Книга иллюзий» (1936),
«Слезы и святые» (1937),
«Сумерки мыслей» (1938).
Все эти произведения были написаны на румынском языке. Позднее, уже в Париже, Чоран написал по-румынски еще одну книгу — «Молитвенник побежденных» (1944).

Во Францию Чоран попал в 1937 году, получив стипендию (Французского института в Бухаресте) для завершения философского образования. Он выбрал тему диссертации: собирался писать о Ницше.
Однако в Париже планы 26-летнего Эмиля существенно изменились. Выше уже приводилось его высказывание о выборе «обочины».
И вот, Чоран забросил университетские штудии, купил велосипед, сел на него и за год исколесил всю Францию. Подобное нарушение академической дисциплины, впрочем, не имело негативных последствий. Даже напротив — молодой человек излечился от бессонницы. С довольствия будущего философа не сняли, и он худо-бедно продолжил свое существование в стране, которая, в отличие от неразумных стран-доноров вроде Румынии или России, безрассудно распыляющих свои интеллектуальные сокровища, с буржуазной рачительностью прибирает таланты к рукам.
Франции не пришлось впоследствии жалеть о проявленном ею гостеприимстве и некотором попустительстве.

Правда, осенью 1940 года Чорану пришлось ненадолго вернуться в Румынию (с ноября 1940 по февраль 1941 года; он в этот период поддерживает «Железную гвардию»).

Уже в апреле 1941-го он вновь оказался во Франции – в качестве культурного советника румынского посольства. Но продержался на этом посту менее трех месяцев и был уволен «за бесполезностью». То ли подвел вспыльчивый характер, то ли начала действовать установка жить «на обочине».

Чоран перебирается в Париж и с тех пор ведет довольно маргинальное существование, получая еще некоторое время стипендию иностранного студента, а затем перебиваясь случайными заработками, оставаясь, в какой-то мере добровольно, своеобразным социальным изгоем. (Начал изучать буддизм, чтобы «не заразиться гитлеризмом»).

После «Молитвенника побежденных» (1944) Чоран решил писать по-французски. Для выходца с Балкан, как он сам признавался, переход на французский оказался чудовищным испытанием. Однако это была и «эмансипация», «освобождение от прошлого».

Благодаря французскому он начал жизнь с чистого листа. Поменял ипостась. Из Чорана, как назвали бы мы его, если бы ориентировались на румынское произношение, сделался Сиораном (Сьораном). При этом, предпочитая произнесение своей фамилии на французский лад, убрал с обложек свое имя перед ней, опять же в соответствии с определенной французской традицией.

В 1949 году Сиоран выпустил первую книгу, написанную по-французски, — эссе «О разложении основ». Книга создана в форме свободных фрагментарных рассуждений на тему бессмысленности мироздания и бытия. Автор стремится доказать, что история бытия совпадает с историей зла, содержащегося в человеке, этом «парадоксальном животном», которого тяга к знаниям и жажда власти ведут по пути саморазрушения. «Представьте себе Паскаля, только что узнавшего, что он проиграл свое пари, и вы получите Сиорана», — так определил его образ мысли видный французский публицист Жан-Франсуа Ревель.

Жизнь, по Сиорану, полна жестокости и фанатизма. Поэтому любая форма правления имеет тенденцию превращаться в тиранию. Любое человеческое общество, ставшее более или менее цивилизованным, со временем уничтожается теми, кто остался верен примитивной грубости. Никакого морального прогресса не существует. А заслуги философов лишь в том, «что они время от времени краснели от того, что они люди».

Чем-то подобным занимается и сам Сиоран: «Моя миссия состоит в том, чтобы пробуждать людей от их вековечного сна, пробуждать, однако, с сознанием, что я совершаю преступление и что гораздо лучше было бы оставить их такими, какие они есть, поскольку, когда они пробуждаются, мне нечего им предложить».

Пожалуй, Сиоран единственный после Ницше философ, который виртуозно владеет искусством афоризма. Как и Ницше, он «философствует поэтически». Но одновременно и полемически. К творчеству Сиорана применимо высказывание Поля Валери: «Самые значительные мысли — это те, которые противоречат нашим чувствам».

Родство Сиорана и Валери, еще одного его учителя, обнаруживается в крайней чувствительности к разрыву между инстинктом и умом, между бытием и осознанием бытия, из-за которого «человеком становишься в высшей степени именно в тот момент, когда жалеешь, что родился человеком».

В опубликованной в 1952 году книге афоризмов «Горькие силлогизмы» Сиоран продолжал развивать те же мысли, что и в первом своем французском произведении.
А вот в «Искушении существованием» (1956), наиболее ницшеанской своей книге, он попытался преодолеть свой собственный нигилизм. В итоге «Искушение существованием» оказывается протестом против мудрости, патетической апологией лжи, возвращением к некоторым спасительным фикциям. У человека нет иного выхода, кроме как сознательно восстановить разрушенные было иллюзии: «Каждая из написанных мною вещей является победой над унынием. У моих книг много недостатков, но они не сфабрикованы, они написаны под воздействием свежих импульсов: вместо того чтобы дать кому-нибудь пощечину, я просто пишу что-нибудь очень резкое. Так что мои творения являются не литературой, а фрагментами терапевтических действий — моей местью. Мои книги — это фразы, написанные для меня или против кого-нибудь, чтобы не действовать. Они представляют собой несостоявшиеся действия. Явление достаточно распространенное, но в моем случае систематическое».
Нечто подобное Сиоран говорит и о своем скептицизме: «У каждого свой наркотик; мой наркотик — это скептицизм. Я весь пропитан им. Однако этот яд позволяет мне жить, и, если бы не он, мне нужно было бы что-то более сильное и более опасное».
Он признает только философию, занятую облегчением страданий, а вовсе не поисками истины. Кстати, Сиоран предпочитая называть себя мыслителем, а не философом.

Буддизм Сиоран воспринимал, конечно, не как религиозную систему, а только как инструмент, с помощью которого можно в известной степени сохранять душевное равновесие. Он высказывал предположение, что, доведись ему родиться буддистом, а не христианином, он, может быть, и сохранил бы веру, поскольку религия, преодолевшая идею Бога, его вполне бы устроила. Однако, хотя буддизм, как, впрочем, и вообще вся индийская философия, и оказывал на него анестезирующее действие — даже тормозил его писательскую деятельность, делал ее не столь необходимой, — хотя порой Сиорану и казалось, что он буддист, по зрелом размышлении он приходил к выводу, что все обстоит совсем не так просто, ибо «невозможно достигнуть невозмутимости человеку неистовому».

Творчество Сиорана похоже на «Болеро» Равеля: одна и та же тема, повторяемая до бесконечности на различных инструментах.
В 1960 году появилась на свет еще одна книга Сиорана — «История и утопия»,
в 1964 году — «Падение во время»,
в 1969 г. — «Незадачливый демиург»,
в 1973 г. — «О злополучии появления на свет»,
в 1979 г. — «Мучительный выбор»,
в 1987 г. — «Признания и анафемы».
Названия говорят сами за себя. Особенно характерно последнее из них: клерикальный термин косвенно подтверждает сделанное однажды Сиораном признание: «Я тащу за собой лохмотья теологии... Нигилизм поповича».

Сиоран всю жизнь только тем и занимался, что сокрушал былых кумиров.

Надо сказать, что он был не слишком благодарным учеником. Изрядно поучившись одно время у Кьеркегора, по прошествии лет Сиоран стал относиться к нему весьма критически.
«Возникает такое ощущение, что он просто не может остановиться, что его несет словесный поток, порой становящийся для читателя невыносимым».
Таким же немилосердным оказывается он и по отношению к своему бывшему наставнику, особенно в области французского языка, Полю Валери: «Валери упрекает Ницше в том, что он был слишком литератором! Это Валери-то, который, несмотря на все свои презрительные гримасы, был всего лишь литератором!»
А вот еще одна запись в дневнике: «Перечел несколько страниц из Шопенгауэра. Что еще может нормально восприниматься, так это моралист и человек настроения. А вот собственно философская сторона явно устарела: все эти отсылки к воле по любому поводу напоминают какую-то блажь или навязчивую идею маньяка».
Столь же критичен он и по отношению к другому своему учителю: «Ницше меня утомляет. Порой эта усталость переходит просто в отвращение. Невозможно принять мыслителя, чей идеал является прямой противоположностью того, кем он был сам. Есть что-то непристойное в слабом человеке, прославляющем силу».
При этом Ницше остается в его глазах гигантом по сравнению с его последователями в XX в.: «Все эти профессора во главе с Хайдеггером живут, паразитируя на Ницше, и воображают, что быть философом — значит рассуждать о философии. Они напоминают мне тех поэтов, которые воображают, что смысл стихотворения сводится к воспеванию поэзии».

Неприязнь к Хайдеггеру возникла у Чорана еще в 1930-е гг.: «Только что прочел "Отрешенность" Хайдеггера. Когда он переходит на нормальный язык, сразу становится ясно, как мало ему есть что сказать. Я всегда считал, что жаргон [терминология] — это невероятный обман».
«Кретинизация с помощью философии, — обрушивается Сиоран на Мишеля Фуко, — это настоящее святотатство, явление для Франции новое. До настоящего времени такую привилегию имела вроде бы одна лишь Германия».
Похоже, Сиорана раздражали любые модные течения. Так, его возмущает «квазинаучная порнография» Фрейда, «на целый век овладевшая некрепкими умами молодых людей, разного рода бездельников, псевдоврачей и чокнутых — всех, кто хочет заполучить ключ от того, от чего ключа нет».
Неблагосклонно отнесся он и к структурализму: «Попытался было почитать "Империю знаков" Барта. Ну и стиль. О самых простых вещах говорится таким туманным слогом, с такой головокружительной претенциозностью и манерностью, что кажется, еще немного — и тебя стошнит. Сам по себе автор и умен, и тонок, и отнюдь не пуст, но вызывает при этом несказанное отвращение».

Однако все эти высказывания интересны не столько сами по себе, сколько в той мере, в какой они высвечивают характер их автора, — довольно ершистый. Сиоран и сам признавал это: «Я являюсь, результатом сложения противоречащих друг другу наследственностей и узнаю в себе как характер отца, так и характер матери, особенно матери, тщеславной, капризной, меланхоличной». Писал также, что любая дискуссия приводит его в угнетенное состояние, что истина для него рождается отнюдь не в споре: «Я создан для того, чтобы произносить резкие монологи». «Четкость мысли, увы, не мой случай. Я всегда был немного путаником, как, впрочем, и все мои соотечественники».
В общем, этот мыслитель отличался еще и склонностью к самобичеванию.

Вероятно, здесь стóит сказать о том, как Сиоран жил в Париже, в промежутке между концом 1940-х и 20 июня 1995-го, когда перестало биться его сердце.
Жил он в общем так же, как и раньше, — «на обочине». Это жизнь перебивающегося от гонорара к гонорару свободного художника, страшно малообеспеченного. Лишь на недолгое время получил должность руководителя серии в издательстве «Плон», но вскоре ее потерял.
Очень много времени проводил в библиотеках и у букинистов; признавался, что делает это не от избытка трудолюбия, а как раз от большой лени — чтобы отдалить момент, когда нужно садиться за письменный стол. Принимал приглашения на обеды и коктейли, делал визиты и, удрученный пустопорожними беседами и ощущением потерянного времени, неоднократно давал обет одиночества, планировал создать вокруг себя такой вакуум, чтобы Париж как бы перестал быть Парижем.

Очень долго обитал в дешевых гостиницах, в основном в мансардах; лишь в 1960-е снял скромную квартирку на улице Одеон. Причем никогда не имел никакого имущества. Выезжал иногда в провинцию на отдых.
Посещал театры, но главное — концерты классической музыки. Музыка была его страстью, его главной отдушиной. Моцарт, Палестрина, Кавальери, Гендель и, разумеется, Бах («подобие религии для меня»). Если существует на свете какой-то абсолют, утверждал Сиоран, то это Бах, своим присутствием в мире доказавший, что сотворение вселенной не стало полной неудачей. «Без Баха я был бы законченным нигилистом».

[Долгие годы, до самой смерти мыслителя, его верной спутницей оставалась Симон Боэ (Simone Boué).
Несмотря на склонность к уединенной жизни, Сиоран поддерживал дружеские отношения со многими известными людьми, среди которых историк религии, писатель и философ Мирча Элиаде (Mircea Eliade), писатель Эжен Ионеско (Eugène Ionesco), поэт Пауль Целан (Paul Celan), писатель Сэмюэль Бекетт (Samuel Beckett), поэт и художник Анри Мишо (Henri Michaux), Фердинандо Саватер (Fernando Savater).]

Следует отметить любовь Сиорана к России. Обширность его познаний в области русской литературы поражает. Дневники мыслителя пестрят упоминаниями о Лермонтове, Гоголе, Тургеневе, Достоевском, Толстом, Гончарове, Тютчеве, Чехове, Бунине, Мережковском, Блоке, Есенине, Ахматовой, Пастернаке, Цветаевой. Достоевский для Сиорана — настоящее божество; любовь либо нелюбовь к нему — критерий интеллектуальной состоятельности человека. Например, одно то, что Тейяр де Шарден не оценил по достоинству автора «Бесов», вызвало суровый отклик Сиорана: «Что за идиот этот иезуит!»

Сиоран хорошо знал русскую философию: Чаадаева, Соловьева, Шестова, Бердяева, Розанова. Особенно Розанова: «Розанов — мой брат. Это, несомненно, мыслитель, нет, человек, с которым у меня больше всего общих черт». Или вот о Соловьеве: «Меня поражает Соловьев. Меня будоражит все, что я читаю о нем».

Неизгладимое впечатление производила на Сиорана русская духовная музыка: «Какая глубина, какое величие!» Русские народные песни, особенно в исполнении Шаляпина, тоже всякий раз заставляли с новой силой ощутить давнюю симпатию к России.

Россия была дорога Чорану еще и некоторым сходством с Румынией. Он склонен обнаруживать схожесть между двумя странами и на уровне климатических условий, и на уровне национального характера, и на уровне духа.

«В Париже даже на самый незначительный снегопад смотрят как на катастрофу. А у меня на родине слой снега иногда достигал двух метров, и никто не жаловался. Есть две разновидности наций: избалованные и смирившиеся. Вот я, например, принадлежу к нации, у которой поражение эндемично».
Или еще из того же дневника: «Идет снег. Весь город покрыт белой пеленой, весь утонул в белой массе. О, как же я хорошо понимаю российское безволие, как хорошо понимаю Обломова, каторгу и русскую церковь. То, что Кюстин говорит о русских, которые не просто сталкиваются с несчастьем, но обрели к нему привычку, так хорошо подходит к моей родной стране».

Поэтому румынам, «итальянизированным славянам», он всегда давал совет держаться России, а не Запада: «Вместо того чтобы ехать на Запад, моим соотечественникам следовало бы направить свои стопы в Россию, где они с гораздо большей вероятностью нашли бы себе собеседников, озабоченных теми же проблемами, что и они сами. Как они не видят, что именно там находится их духовный центр, что именно там нужно искать то, что они надеются найти, и что именно там вопросы духовного порядка наиболее актуальны и остры? А они приезжают сюда, где находят то, от чего бегут, и где никто не может им ничего ответить, не может оказать никакой действенной помощи, не может дать надежды. Какое недоразумение!»

Примечательно, что это пишет Сиоран, не питающий симпатий к социализму в СССР. Дневниковая запись того же периода: «Если уж губить свою жизнь, то лучше губить ее в Париже, чем в каком-либо другом месте».

Несмотря на всё, на протяжении жизни Сиоран сохранял любовь к родине, которую постоянно критиковал, дабы смягчить боль от переживаний за нее. Нужно любой ценой, полагал он, оторваться от своих корней, дабы верность своему племени не выродилась в идолопоклонство: «Национализм — это грех против духа, к сожалению, грех всеобщий. Стоики были не так уж глупы, и нет ничего лучше, чем идея человека как гражданина космоса. Как ни смешна идея прогресса, но христианство было огромным шагом вперед по сравнению с иудаизмом, шагом от племени к человечеству».

Чувствуется, что воспоминания о заблуждениях молодости не оставляли философа; чужой язык стал для него эмансипацией, освобождением от прошлого. «Мои устремления, мои былые безумства — я различаю время от времени их продолжение в настоящем. Я еще не совсем излечился от моего прошлого».

Источники: Сиоран, или Горькие силлогизмы на вершинах отчаяния; wikipedia

Выписки из книг Чорана (Сиорана) - в моём цитатнике

Related Posts Plugin for WordPress, Blogger...