Monday, October 03, 2016

«Мои картины напоминают отчаянный тоскливый вопль»/ Vincent van Gogh

«Жизнь Ван Гога» - Анри Перрюшо, отрывки

В 1849 году в один из приходов — Гроот-Зюндерт, — небольшой поселок, расположенный у самой бельгийской границы, километрах в пятнадцати от Розендала, где находилась голландская таможня по пути Брюссель — Амстердам, был назначен 27-летний священник Теодор Ван Гог.

Пастор принадлежит если не к знаменитому, то, уж во всяком случае, к известному нидерландскому роду. Начиная с XVI века представители рода Ван Гогов занимали видные посты. В XVII веке один из Ван Гогов был главным казначеем Нидерландской унии. Другой Ван Гог служил вначале генеральным консулом в Бразилии, затем казначеем в Зеландии. Позднее некоторые из Ван Гогов становились церковниками, других влекли к себе ремесла или торговля произведениями искусства, третьих — военная служба. Как правило, они преуспевали на избранном поприще.
В мае 1851 года, через два года после приезда в Гроот-Зюндерт, на пороге своего 30-летия, Теодор Ван Гог задумал вступить в брак.
Он женится на голландке, родившейся в Гааге — Анне Корнелии Карбентус. Дочь придворного мастера-переплетчика, она тоже родом из почтенной семьи — среди ее предков числится даже епископ Утрехтский.

У одной из ее сестер бывают припадки эпилепсии, свидетельствующие о тяжелой нервной наследственности, которая сказывается и у самой Анны Корнелии. От природы нежная и любящая, она подвержена неожиданным вспышкам гнева. Живая и добрая, она часто бывает резка; деятельная, неутомимая, не знающая покоя, она вместе с тем на редкость упряма. Женщина пытливая и впечатлительная, с несколько беспокойным характером, она имеет (и это составляет одну из приметных ее черт) сильнейшую склонность к эпистолярному жанру; любит откровенничать, пишет длинные письма.

Супруги жили в согласии, часто вдвоем навещали больных и бедняков.
30 марта 1852 года Анна Корнелия родила мальчика. Его назвали Винсентом. Но через шесть недель ребенок умер.
30 марта 1853 года, ровно через год — день в день — после появления на свет маленького Винсента Ван Гога, Анна Корнелия благополучно родила второго сына. И этот мальчик, в память о первом, будет наречен Винсентом.

В 1855 году у Ван Гогов родилась дочь Анна. 1 мая 1857 года появился на свет еще мальчик, которого назвали по отцу Теодором. Вслед за маленьким Тео родились две девочки и один мальчик.

Из шестерых детей пастора только одного не нужно было заставлять молчать — Винсента. Неразговорчивый и угрюмый, он сторонился братьев и сестер, не принимал участия в их играх. В одиночестве бродил Винсент по окрестностям, разглядывая растения и цветы; иногда, наблюдая за жизнью насекомых, растягивался на траве у самой реки; в поисках ручейков или птичьих гнезд обшаривал леса. Он завел себе гербарий и жестяные коробки, в которых хранил коллекции букашек; знал наперечет названия — подчас даже латинские — всех насекомых.

Любил он сплетать шерстяные нити, восторгаясь сочетанием и контрастом ярких цветов [У наследников художника сохранилось несколько подобных шерстяных косичек. По свидетельству Мюнстербергера, встречающиеся в них цветовые сочетания характерны для произведений Ван Гога]. Любил он и рисовать. Восьми лет от роду Винсент принес матери рисунок — он изобразил на нем котенка, взбирающегося на садовую яблоню. Примерно в те же годы его как-то застали за новым занятием — он пытался вылепить из горшечной глины слона.

Наведывался он к стенам кладбища, где покоился его старший брат Винсент Ван Гог, о котором он знал от родителей, — тот, чьим именем его назвали.

Да, он рисовал. Очень много рисовал. Животных. Пейзажи.

Два его рисунка, относящиеся к 1862 году (ему было девять лет): на одном из них изображена собака, на другом — мост.
А еще мальчик читал, без устали, без разбору, всё, что только попадалось ему на глаза. Столь же неожиданно Винсент страстно привязался к Тео, на четыре года его моложе, и тот стал его постоянным спутником в прогулках по окрестностям Зюндерта. А между тем братья вовсе не схожи между собой.

Винсент принял предложение дяди: он будет продавцом картин. [...] Винсент поселился в добропорядочной гаагской семье, жизнь его текла спокойно и безмятежно. Работа ему нравилась.
Его отец, покинув Зюндерт, обосновался в Хелфоурте, другом брабантском городке неподалеку от Тилбурга, где снова получил столь же убогий приход.
В августе 1872 года Винсент в дни отпуска наведался в Ойстервейк, близ Хелфоурта, где учился его брат Тео. Он был поражен умом этого 15-летнего мальчика, преждевременно возмужавшего под влиянием сурового воспитания. Возвратившись в Гаагу, Винсент вступил с ним в переписку: в письмах он рассказывал брату о своей службе, о фирме «Гупиль». «Это великолепное дело, — писал он, — чем дольше служишь, тем лучше хочется работать». Вскоре и Тео пошел по стопам старшего брата. Семья бедна, и дети должны сами зарабатывать себе на жизнь. Тео не было еще 16 лет, когда в самом начале 1873 года он выехал в Брюссель и поступил на службу в бельгийский филиал фирмы «Гупиль».

[...] Все вокруг радовало Винсента: «Я с большим удовольствием знакомлюсь с Лондоном, английским образом жизни и самими англичанами. И еще у меня есть природа, и искусство, и поэзия. Если этого мало, то что же еще нужно?»

Он пишет брату: «Находи красоту всюду, где только можно, большинство людей не всегда замечают красоту».

Винсент запоем читает Библию, Диккенса, Карлейля, Ренана… Часто посещает церковь.

«Чувство, даже тончайшее чувство любви к прекрасной природе, — совсем не то, что религиозное чувство», — заявляет он в письме к Тео,

И еще Винсент писал брату: «Ищи света и свободы и не погружайся слишком глубоко в грязь этого мира».

«Благодаря тому, что я видел в Париже, Лондоне, Рамсгейте и Айлворте, меня влечет ко всему библейскому. Я хочу утешать сирых. Я полагаю, что профессия художника или артиста хороша, но профессия моего отца более благочестива. Я хотел бы стать таким, как он».
Эти слова, эти мысли повторяются в его письмах, как постоянный рефрен. «Я не одинок, потому что со мной Господь. Я хочу быть священником. Священником, подобно моему отцу, моему деду…
И все-таки — это забавно — иногда, сам того не замечая, я во время занятий рисую…»

«Я позавтракал куском сухого хлеба и стаканом пива, — рассказывает он в одном из писем. — Это средство Диккенс рекомендует всем покушающимся на самоубийство как верный способ на какое-то время отвратиться от своего намерения».

Он без устали писал Тео, отцу с матерью. Бывало, что родители получали от него по нескольку писем в день. Этот эпистолярный пароксизм, эти листки с корявыми и нервными фразами, где под конец безнадежно сливались строки, глубоко волновали родителей.

«Мне очень хотелось бы делать беглые наброски с бесчисленных предметов, которые я встречаю на моем пути, — признался Винсент своему брату Тео, посылая ему рисунок, — но это отвлекло бы меня от основного занятия, так что лучше уж и не начинать». И тут же добавил: «Вернувшись домой, я сразу засел за проповедь о бесплодной смоковнице».

Большую часть времени он ходил босой: «Обувь — слишком большая роскошь для посланца Христа».

Многие углекопы вначале приходили слушать Винсента только из благодарности: одному он купил на свои деньги лекарство, у другого учил детей. Но вскоре они уже стали ходить туда по доброй воле.
Винсент продолжал свое дело: «Есть только один грех — это творить зло». И животные, подобно людям, нуждаются в сострадании.
Он запрещал детям мучить майских жуков, подбирал и лечил бездомных зверей, скупал пташек, чтобы тут же выпустить их на волю. Однажды, в саду у супругов Дени, он подобрал гусеницу, которая ползла по дорожке, и бережно отнес ее в укромное место. О, «Цветочки»* Винсента Ван Гога!
Цветочки Франциска Ассизского» — средневековое жизнеописание основателя монашеского ордена францисканцев (начало XIII века). В книге излагаются основные положения религиозной философии автора: подражание Христу в повседневной жизни и полное самоотречение]
...однажды, когда разразилась бурная гроза, Винсент устремился в лес и, прогуливаясь под дождем, который стекал с него ручьями, восторгался «великим чудом Творца».

...в Вам прибыл для очередной инспекции уполномоченный Евангелического общества. «Прискорбное чрезмерное рвение», — заключил он. «Этому молодому человеку, — сообщил он обществу в своем докладе, — недостает таких качеств, как здравый смысл и умеренность, которые столь необходимы хорошему миссионеру».

Долгое время после того, как Винсент покинул Боринаж, много лет после его смерти углекопы хранили о нем память.

«Никто меня не понимает. Меня объявили безумцем, потому что я хочу поступать, как положено истинному христианину. Меня прогнали, как приблудного пса, обвинив в том, что я учиняю скандалы, — и все только потому, что я стараюсь облегчить участь несчастных. Я не знаю, что буду делать. Возможно, вы правы и я — лишний на этой земле, никому не нужный бездельник».

«Я по-прежнему думаю, что лучшее средство познать Бога — это много любить. Люби друга, какого-нибудь человека, ту или иную вещь, все равно — ты будешь на верном пути и из этой любви вынесешь знание. Но надо любить с истинной и глубокой внутренней преданностью, решимостью и умом, неизменно пытаясь лучше, глубже, полнее узнать предмет любви. Таков путь к Богу — к несокрушимой вере».

«Господи, как прекрасен Шекспир! Кто еще так загадочен, как он? Его язык и манера письма стоят иной кисти, которой водит взволнованная рука. Однако надо учиться читать, как надо учиться видеть и учиться жить».

«Я набросал рисунок, изображающий углекопов, — пишет Винсент Тео, — которые поутру бредут по заснеженной тропинке на шахту вдоль изгороди из колючего кустарника, бредут как тени, смутно различимые в полутьме. Позади на фоне неба крупные надшахтные строения и терриль. Посылаю тебе набросок, чтобы ты представил себе эту картину… Нравится ли тебе сама идея рисунка?»

«Я не в силах выразить, как я счастлив, что снова взялся за рисование».

«Кто любит, тот живет; кто живет, тот трудится; кто трудится, имеет хлеб! Я добьюсь успеха. Я стану не каким-то необыкновенным человеком, а, напротив, самым обыкновенным

«Даже если я упаду девяносто девять раз, я в сотый раз снова поднимусь», — писал он Тео.

«Научиться страдать, никогда не жалуясь, — это единственный практический урок, великая наука, которую надо усвоить, решение жизненной проблемы».
Он сравнивал свою участь с долей несчастных лошадей, которых видел на одной из картин Мауве: «Это — воплощение смирения, но смирения истинного, а не того, которое проповедуют священники. Эти клячи, эти бедные изможденные клячи — гнедые, белые, сивые, — вот они стоят, терпеливые, покорные, готовые ко всему, смирившиеся и спокойные. Еще немного, и им придется протащить тяжелый рыбачий баркас последний отрезок пути — работа близится к концу. Минутная остановка. Они задыхаются, они в мыле, но они не ропщут, ничего не требуют, ни на что не жалуются. Они привыкли ко всему этому, привыкли уже давно. Они смирились, жизнь продолжается, продолжается и работа, но, если завтра же их отправят на живодерню, — что ж, будь что будет, они готовы и к этому».

Он пишет Тео: «Сознание, что ничто, кроме болезни, не отнимет у меня этой силы, которая развивается и крепнет, позволяет мне смело смотреть в будущее и терпеть множество лишений в настоящем. Какое счастье — любоваться каким-нибудь предметом и, находя его прекрасным, размышлять о нем, запомнить его и затем сказать: я нарисую его и буду работать до тех пор, пока он не оживет под моей рукой».

«Кто я такой в глазах большинства людей? Совершеннейший нуль, или чудак, или малоприятный человек, у которого нет и никогда не будет положения в обществе — короче, пустое место. Допустим, именно так обстоит дело, тогда я хотел бы показать в своих работах, что таит в себе душа подобного чудака и ничтожества.
Я хочу создавать такие рисунки, которые поразят многих людей… рисунки, в которые я вложу частицу моего сердца».

«Любой фигурой или пейзажем я хотел бы выразить не просто чувствительную грусть, а глубокую скорбь. ...я хочу, чтобы обо мне говорили: этот человек умеет чувствовать глубоко и тонко. И это, понимаешь, несмотря на мою так называемую грубость, а может быть, именно благодаря ей».

«В некотором смысле я рад, что не учился писать маслом. Может быть, тогда я научился бы оставлять без внимания подобные эффекты, а теперь я говорю: нет, именно они мне и нужны. Если это невозможно, значит, это невозможно, но я попытаюсь добиться своего, хоть и не знаю, как к этому подступиться. Я и сам не могу сказать, как я пишу картину. Когда я вижу нечто поражающее мое воображение, я усаживаюсь у белого холста, разглядываю то, что находится у меня перед глазами, и говорю себе: из этого белого холста ты должен что-то создать. Возвращаюсь домой недовольный — отставляю холст в сторону и, немного отдохнув, разглядываю его с известной тревогой: я по-прежнему не доволен — слишком живо стоит у меня перед глазами прекрасная природа, чтобы я мог быть доволен, и все же я вижу в своей картине отзвук того, что меня потрясло, вижу, что природа поделилась со мной какой-то своей тайной, сказала мне свое слово, и я его застенографировал. В моей стенограмме могут встретиться слова, которые невозможно расшифровать — ошибки или пропуски, — и все же в ней сохранилось кое-что из того, что поведали мне роща, морской берег или человеческая фигура, и передано это не каким-либо стандартным или условным языком, идущим от заученных приемов или системы, а языком, порожденным самой природой».

Слова Фомы Кемпийского: «Чем больше я бываю среди людей, тем меньше чувствую себя человеком».

Рисовать, говорил Винсент, «все равно что пробиваться сквозь невидимую железную стену, отделяющую все то, что ты чувствуешь, от того, что ты способен передать».

«Во мне горит огонь, которому я не могу дать погаснуть, который, напротив, я обязан разжигать, хоть и не знаю, к чему это приведет. Я не удивлюсь, если все кончится для меня печально. Но в иных случаях лучше быть побежденным, нежели победителем, так, например, лучше быть Прометеем, чем Зевсом».
«Что касается времени, которое осталось мне для работы, — пророчески говорил Винсент Ван Гог в письме к брату, — я полагаю, что мое тело выдержит еще сколько-то лет, скажем от шести до десяти… Я не намерен щадить себя, избегать волнений и трудностей, мне довольно безразлично, сколько я проживу… Одно только я знаю твердо — я должен за несколько лет выполнить определенную работу. Я нужен миру лишь постольку, поскольку я должен рассчитаться со своим долгом и выполнить свою задачу, коль скоро я тридцать лет в нем скитался. В благодарность за это я оставлю по себе память — в виде рисунков или картин, которые могут не понравиться отдельным группам или школам, но зато полных искреннего человеческого чувства. Вот почему я рассматриваю эту работу как самоцель…»

«Красиво, — писал он, — когда на могилах растет настоящий вереск; что-то мистическое есть в запахе смолы хвойных деревьев; темная полоса сосен, замыкающих кладбище, отделяет сверкающее небо от грубой земли, обычно розовой, рыжеватой, желтоватой, бурой, но всегда с сиреневыми тонами».

«Вчера я обнаружил одно из самых любопытных кладбищ, какие когда-либо видел. Представь себе клочок вересковой пустоши, окруженный оградой из елочек, жмущихся одна к другой, так что можно подумать, будто это обыкновенный ельник. И все же здесь есть вход и коротенькая аллея, которая ведет к могилам, поросшим пучками травы и вереска. На многих белые плиты с именами усопших».

«Наше творчество должно быть настолько изощренным, чтобы казаться наивным, — от него не должно разить талантом».

...в ту пору Винсент взял у одного эйндховенского органиста несколько уроков музыки. Он любил сопоставлять живопись с музыкой и стремился проследить их взаимосвязь. Во время этих уроков художник старался установить чисто бодлеровские параллели между нотами, музыкальными моментами и красками. Но когда Винсент начал рассуждать о берлинской лазури, изумрудной зелени и желтой охре применительно к музыке, органист перепугался: вообразив, что он имеет дело с помешанным, он отказался продолжать уроки.

(Домье, 1862 - и Ван Гог, 1890, по мотивам)
Иногда Винсент интересовался и восхищался также Домье (Honoré Daumier): «Будь у него много таких же прекрасных вещей, как лист, который я недавно обнаружил — „Пять возрастов пьяницы“ или фигура старика под каштаном, о которой я недавно тебе рассказывал, — право, нам всем следовало бы пойти к нему на выучку», — писал он Тео в конце 1882 года.

«Как-никак мы пришли в этот мир не для того, чтобы наслаждаться жизнью, и не обязательно нам жить лучше других».

...он сидит на одном хлебе и много курит, чтобы обмануть голод. Один за другим у него выкрошились двенадцать зубов, пищеварение расстроилось, Винсент кашляет, у него рвоты… Короче, «от того, чем (я) мог бы быть», остались один развалины. Встревоженный Винсент обратился к врачу, который посоветовал ему поменьше работать, чтобы восстановиться. «Я напрасно понадеялся, что смогу выдержать такой образ жизни», — сокрушался Винсент. Но сделать передышку он не мог.

«Вы не представляете, как многое мне хочется теперь переделать. Я замечаю то, чего прежде никогда не видел. Мне кажется, я ни разу не сумел написать небо! Сейчас оно у меня перед глазами — гораздо более розовое, глубокое и прозрачное!»
Слова Коро на смертном одре (1875)

Ван Гог: «Мне думается, изучение японского искусства неизбежно делает нас более веселыми и радостными, помогает нам вернуться к природе. Изучая искусство японцев, мы неизменно чувствуем в их вещах умного философа, мудреца, который тратит время — на что? На измерение расстояния от Земли до Луны? На анализ политики Бисмарка? Нет, просто на созерцание травинки. Но эта травинка дает ему возможность рисовать любые растения, времена года, ландшафты, животных и, наконец, человеческие фигуры. Так проходит его жизнь, и она еще слишком коротка, чтобы успеть сделать все. Разве то, чему учат нас японцы, простые, как цветы, растущие на лоне природы, не является религией почти в полном смысле слова?»

21 февраля Винсент приехал в Арль, все вокруг было покрыто слоем снега толщиной шестьдесят сантиметров. «Я так напряженно высматривал, не Япония ли это уже! Заснеженный пейзаж с белыми вершинами гор на фоне неба, такого же ослепительного, как снег, в точности напоминал зимние пейзажи на японских гравюрах».

(Винсент просит Тео, чтобы в каталоге его имя значилось так, как он сам подписывает свои холсты, «то есть Винсент, а не Ван Гог, по той простой причине, что французам этого имени не выговорить»).

«При моем темпераменте работать и одновременно предаваться распутству невозможно, так что, принимая во внимание обстоятельства, придется посвятить себя только картинам».

«Хоть мы с тобой знаем, что жизнь, отданная искусству, не есть подлинная жизнь, она кажется мне настолько полной жизни, что не довольствоваться ею было бы с моей стороны неблагодарностью».

«...о Господе Боге нельзя судить по тому, как создан здешний мир, — это черновой набросок, да к тому же неудачный».

«Я пользуюсь цветом не для того, чтобы точно воспроизводить то, что у меня перед глазами, а более произвольно, чтобы полнее выразить себя».

«Жизнь все-таки почти чудо! Те, кто не верует в здешнее солнце, просто нечестивцы!
...Теперь у нас стоит великолепная, жаркая погода, — пишет он в письме. — Солнце и свет, который за неимением слов можно назвать только желтым, бледно-зеленовато-желтым, бледно-золотисто-лимонным. Как прекрасен желтый цвет

«Мне кажется, что ночь живее и богаче по цвету, чем день».

«Мне хотелось бы внушить людям нечто успокоительное, такое, в чем мы обрели бы утешение и перестали бы чувствовать себя виновными или несчастными».
Он хочет, чтобы его картины были «подобны музыке, исполненной с глубоким чувством», чтобы они были подобны молитве. Краски для него — ноты, красные, зеленые, желтые ноты оратории. «В моей душе живет жгучая потребность — не побоюсь этого слова — в вере. И вот ночью я выхожу писать звезды».

«По сравнению с Вашими мои взгляды на искусство на редкость ординарны, — пишет Винсент Гогену. — Мне всегда были свойственны грубые плотские устремления. Я забываю обо всем ради внешней красоты вещей, которую не умею передать. На моих картинах все получается безобразно и грубо, а природа кажется мне совершенной».

На стене комнаты Винсента Гоген прочел строки надписи, сделанной автором «Подсолнухов»: «Я дух святой, я здрав душой».

«Мне теперь время от времени будет нужен врач, и то, что Рей меня хорошо знает, — лишний довод в пользу того, чтобы спокойно оставаться здесь».

...камням старого монастыря Винсент приписывает решающее и роковое влияние на свое душевное состояние, поскольку он «очень чувствителен к тому, что его окружает». «Я еще раз повторяю тебе это. Я удивлен, что при моих современных взглядах, при том, что я горячо люблю Золя и Гонкуров, люблю искусство и глубоко его чувствую, у меня приступы проходят так, как могли бы проходить у человека суеверного, и мне являются какие-то путаные и жестокие религиозные видения, какие никогда не посещали меня на севере».

...вид больничного парка: «Справа — серая терраса, часть дома. Несколько кустов отцветших роз; слева — часть парка — красная охра, — выжженный солнцем участок земли, усыпанный опавшей хвоей. Эта опушка парка засажена громадными соснами, их стволы и ветви цвета красной охры, в зеленой листве тоскливый оттенок черного. Высокие деревья выделяются на фоне вечернего неба, оно желтое в лиловых бороздах, наверху желтый переходит в розовый, переходит в зеленый. Стена, тоже цвета красной охры, заслоняет горизонт, над нею высится только холм — лиловый с желтой охрой. Самое первое дерево — громадный ствол, но он разбит молнией и спилен.

Впрочем, одна из его боковых ветвей поднимается высоко вверх и ниспадает лавиной темно-зеленой хвои. Этот гигант, мрачный, точно поверженный гордец, если видеть в нем живой характер, контрастирует с бледной улыбкой последней розы, которая увядает перед ним на кустах. Под деревьями — пустые каменные скамьи, темный самшит, небо — оно желтое — отражается в луже, оставшейся после дождя. Луч солнца, последний его отблеск, доводит темную охру до оранжевого цвета. Между стволами там и сям бродят черные фигуры. Ты сам поймешь, что это сочетание красной охры, зеленого, который омрачен серым, черные линии, подчеркивающие контуры, отчасти передают чувство тоски, которой часто страдают многие из моих „товарищей по несчастью“ и которую называют „красно-черной меланхолией“. К тому же мотив огромного дерева, пораженного молнией, и болезненная зеленовато-розовая улыбка последнего осеннего цветка подкрепляют это впечатление».

«Мои картины напоминают отчаянный тоскливый вопль».

Винсент дошел «до края, до последней крайности. ...Мне необходима перемена, пусть даже к худшему».

Доктор Гаше не практиковал в Овере. Он служил врачом в Компании северных железных дорог, был врачебным инспектором школ.
[Поль-Фердинанд Гаше (Paul-Ferdinand Gachet; 1828 — 1909) — французский врач, последний лечащий врач Винсента ван Гога во время его пребывания в Овер-сюр-Уаз. Также известен как большой ценитель импрессионистского искусства и живописец-любитель. См. также]
[...] Доктор купил этот дом 18 лет назад, когда здоровье жены стало внушать ему тревогу. Жена доктора, несмотря на его неусыпные заботы, три года спустя умерла от туберкулеза. С тех пор Гаше жил со своими детьми, семнадцатилетним сыном Полем, дочерью Маргаритой двадцати одного года, и их гувернанткой. Ревностный член Общества защиты животных, он приютил на своей вилле две дюжины кошек, нескольких собак, козу по имени Анриетт, старую павлиниху по кличке Леони и черепаху, нареченную Софи. Но житейские невзгоды и разочарования превратили энтузиаста Гаше в меланхолика, и этот человеколюбец, которому слишком часто довелось сталкиваться с людской неблагодарностью, теперь погружался в мизантропическую печаль.

Винсент уверяет брата, что Гаше «такой же больной и нервный человек, как мы с тобой». «Я чувствую, — пишет он брату, тронутый дружеским отношением доктора, — что он нас поймет и будет помогать в нашей работе от полноты души, без всякой задней мысли, из любви к искусству».

Старшая дочь Раву, Аделина, согласилась позировать Винсенту. Она позирует в голубом платье. Сеансы происходят в задней комнате при кафе. Совершенно поглощенный работой, Винсент непрерывно курит; с девушкой он почти не разговаривает. Аделина слегка испугана живописной манерой Винсента, к тому же она не видит в портрете большого сходства.
[«Только гораздо позже, — рассказывала Аделина Раву Максимильяну Готье, — я заметила … что в юной девушке, какой я тогда была, он угадал женщину, которой я стала потом». Я уже упоминал об аналогичном случае с доктором Реем, который с годами все больше становился похожим на свой портрет].

Доктор Гаше в прощальном слове сказал о Ван Гоге: «Он был честный человек и великий художник; он преследовал лишь две цели — человечность и искусство. Искусство, которое он ставил превыше всего, принесет ему бессмертие».

Related Posts Plugin for WordPress, Blogger...