Monday, October 24, 2016

Веничка и сам был живой, сгущенной метафорой, легендой, мифом/ Venichka Erofeev - myth, metaphor, legend

Отрывки; источник // март 2012

Андрей Гаврилов: Поэма в прозе «Москва—Петушки». Я слышал это название где-то с середины 70-х годов, как-то оно мелькало, но никогда не попадалось. И по каким-то причинам (то ли отзывы были сдержанные, то ли вообще не было отзывов) я активных поисков в самиздате этого текста не начинал. И до тех пор, пока не вышло, если не ошибаюсь, парижское издание 1977 или 1978 года, сам текст поэмы мне в руки не попадался. И вот только когда я его прочел в 1978 году, тогда я впервые понял, откуда взялось слово «Веничка» и почему все говорили, что «Москва—Петушки» — это повесть «Венички».

Иван Толстой: Мы не будем мучить наших слушателей своими восторгами (я так полагаю, что вы тоже большой адепт этой поэмы), поскольку у нас есть целый ряд мастеров культуры, которые высказывались об этой поэме, начиная практически сразу после ее проявления в израильском журнале «AMI» №3, 1973 год, к чему мы вскорости и перейдем. Но, прежде всего, давайте восстановим биографию этого автора, о которой, в целом, конечно, наши слушатели знают, но что-то для них будет и внове.

Андрей Гаврилов: Венедикт Ерофеев написал короткий текст под названием «Краткая автобиография» и некоторые фрагменты я сейчас вам прочту:

«Ерофеев Венедикт Васильевич. Родился 24 октября 1938 года на Кольском полуострове, за Полярным кругом. Впервые в жизни пересек Полярный круг (с севера на юг, разумеется), когда по окончании школы с отличием, на 17-м году жизни, поехал в столицу ради поступления в Московский университет.
Поступил, но через полтора года был отчислен за нехождение на занятия по военной подготовке. С тех пор, то есть с марта 1957 года, работал в разных качествах и почти повсеместно: грузчиком продовольственного магазина (Коломна), подсобником каменщика на строительстве Черемушек (Москва), истопником-кочегаром (Владимир), дежурным отделения милиции (Орехово-Зуево), приемщиком винной посуды (Москва), бурильщиком в геологической партии (Украина), стрелком военизированной охраны (Москва), библиотекарем (Брянск), коллектором в геофизической экспедиции (Заполярье), заведующим цементным складом на строительстве шоссе Москва-Пекин (Дзержинск, Горьковской области), и многое другое.
Самой длительной, однако, оказалась служба в системе связи: монтажник кабельных линий связи (Тамбов, Мичуринск, Елец, Орел, Липецк, Смоленск, Литва, Белоруссия, от Гомеля до Полоцка через Могилев и пр. и пр.). Почти десять лет в системе связи.
А единственной работой, которая пришлась по сердцу, была в 1974 году в Голодной степи (Узбекистан, Янгиер) работа в качестве “лаборанта паразитологической экспедиции” и в Таджикистане в должности “лаборанта ВНИИДиС по борьбе с окрыленным кровососущим гнусом”. [//Пушкин и саранча :)]
С 1966 года — отец. С 1988 года — дед (внучка Настасья Ерофеева)
[1987, 8 июня – Ерофеев записывает в дневнике, что у него появилась внучка – Анастасия Николаевна [?] Елагина – дочь Вен. Вен. Ерофеева. (В мае 2003 года в интервью альманаху «Живая Арктика» мать Анастасии, Татьяна Елагина, не подтвердила эти сведения в отношении своей дочери). - см. биографию].
Писать, по свидетельству матери, начал с пяти лет. Первым заслуживающим внимания сочинением считаются “Заметки психопата” (1956—1958 гг.), начатые в 17-летнем возрасте. Самое объемное и самое нелепое из написанного. В 1962 году — “Благая весть”, которую знатоки в столице расценили как вздорную попытку дать “Евангелие русского экзистенциализма” и “Ницше, наизнанку вывернутого”.
Весной 1985 года появилась трагедия в пяти актах "Вальпургиева ночь, или Шаги Командора".
Начавшаяся летом этого же года болезнь (рак горла) надолго оттянула срок осуществления замысла двух других трагедий».

Андрей Гаврилов: В 1990 году Венедикт Ерофеев умер от рака горла и, по-моему, большая трагедия нашей культуры и чудовищное преступление уже подыхающего режима заключается в том, что, несмотря на его личное обращение, поддержанное очень многими и внутри страны, и заграницей, его не выпустили лечить рак горла за границу. Напомню, в то время для этого нужно было получать визу на выезд. Так вот, такая виза ему дана не была, и в 1990-м году Венедикт Ерофеев скончался.

[1986, конец апреля — Ерофееву приходит наконец вызов на лечение в Парижском онкологическом центре, подписанный профессором Аленом Делошем. Но власти не спешат выпустить писателя из страны. Возникают все новые и новые препоны. Юристы не заверяют его трудовую книжку — слишком много там помарок и неточностей. Странным образом исчезает его паспорт и последний вкладыш из трудовой книжки.
Начинается новое собирание справок с мест его работы. Всем этим занимается Галина Носова. Через некоторое время паспорт был найден. Но собрать справки о работе в разных концах страны, от Белоруссии до Голодной степи, уже не по силам никому. И вызов на операцию во Францию так и остается не оформленным. По поводу действий властей у Ерофеева был такой комментарий: «Никогда не пойму этих скотов!..»
Радио «Свобода» сообщает о смерти Ерофеева. Писатель отметил этот факт в записной книжке и с юмором говорил об этом в своих интервью. - см. биографию писателя

— Венедикт Васильевич, а что за история с Сорбонной?
— Меня пригласили из Парижского университета на филологический факультет, и одновременно с этим было приглашение от главного хирурга-онколога Сорбонны, сейчас не помню фамилий, тем более что мне не отдали назад этих приглашений. И приглашения эти были отпечатаны так красиво и на такой парижской бумаге и все такое... И вот тут стали заниматься почему-то моей трудовой книжкой. Ну зачем им моя трудовая книжка, когда нужно отпустить человека по делу? А тем более когда зовет главный хирург Сорбонны — он ведь зовет вовсе не в шутку, кажется, можно было понять. И они копались, копались — май, июнь, июль, август 1986 года — и наконец объявили, что в 63-м году у меня был четырехмесячный перерыв в работе, поэтому выпустить во Францию не имеют никакой возможности. Я обалдел. Шла бы речь о какой-нибудь туристической поездке — но ссылаться на перерыв в работе двадцатитрехлетней давности, когда человек нуждается в онкологической помощи, — вот тут уже... Умру, но никогда не пойму этих скотов. - см. интервью]

Самое знаменитое его сочинение «Москва—Петушки» было написано, как он сам говорил, нахрапом — с 19 января до 6 марта 1970 года. По свидетельству самого Ерофеева, им также был написан роман «Дмитрий Шостакович», черновую рукопись которого у него украли вместе с двумя бутылками бормотухи, похитив его авоську. Правда, как уверены многие его друзья и исследователи его творчества, это была очередная его мистификация.

Иван Толстой: Один из самых первых откликов на появление поэмы Ерофеева прозвучал на волнах Радио Свобода и принадлежал жившему в Лондоне эмигранту искусствоведу и критику Игорю Голомштоку:

«По прочтении поэмы Ерофеева невольно возникают вопросы по поводу ее жанра и содержания. Что это? Пьяная исповедь алкоголика? Руководство к употреблению спиртного? Проповедь всеобщего пьянства? Или сатира на действительность? Думается, что каждое из этих определений содержит лишь один из элементов художественной формы поэмы, через которую раскрывается сложное, трудно поддающееся рациональному анализу ее содержание. На протяжении всей поэмы мы ощущаем присутствие в ней как бы двух различных реальностей. Первая это реальность вагонных пассажиров, ресторанных вышибал, шаромыжников аэродрома Шереметьево, среди которых протекает физическое бытие героя. Это реальность грубая, агрессивная, злая, постоянно вторгающаяся в душу героя, к ней не приспособленного.
И чтобы достичь этой тихости, этой боязливой деликатности, этой нежности человеческих отношений, Веничка взыскует к иной реальности, каковую находит в реальности собственного сознания, прочно отгороженного от всего остального мира оболочкой винных паров. И тогда в ней оживает Пушкин, изрекает мудрые истины Кант, Веничка разговаривает с ангелами и ангелы отвечают ему: эти реальности несовместимы, и вторая нужна человеку только для того, чтобы уйти от первой.
На первый взгляд все это может показаться типичным бредом допившегося до ручки алкоголика, но когда мы начинаем догадываться о том, что лежит в основе этого бреда, комически-пародийный аспект рассказа снимается и он возвышается до уровня подлинной трагедийности.
Конечно, в ее сложной структуре есть и социальный аспект, из которого можно делать далеко идущие выводы и обобщения. Но хотя поэма Ерофеева сочно окрашена красками той страны, в которой он живет, его поэма это не пародия на действительность, облаченная в форму трагедии, а, скорее, глубокая экзистенциальная трагедия, обличенная в форму пародии. И, может быть, именно это и делает поэму Ерофеева значительным произведением современной литературы».

Андрей Гаврилов: Для меня Венедикт Ерофеев — это три произведения. Это, конечно, «Москва—Петушки», я до сих пор помню, когда я закрыл последнюю страницу, у меня ощущение было, мне очень трудно его передать, как будто на кожу вылили кипяток. Вот ощущение какой-то ошпаренности, хотелось вжаться в кресло, закрыть глаза и какое-то время ни о чем даже не думать.
Затем на меня огромное впечатление в свое время произвела «Вальпургиева ночь, или Шаги Командора», и мне кажется, что, разумеется, не по сюжету, не по действующим лицам, но по какой-то жизненной правде «Вальпургиева ночь» если не продолжение «Москвы—Петушки», то, знаете, бывает собрание сочинений и бывают тома-спутники, которые как бы вокруг собрания сочинений. Так вот для меня «Вальпургиева ночь» это трагедия-спутник «Москвы—Петушков», в чем-то более страшная, в чем-то, прости Господи, местами более веселая, но они как-то для меня сливаются воедино.
И весь ужас советской жизни эти два произведения, по-моему, показывают как ничто другое.

Но если эти два произведения, как я считаю, нужно читать, и я всем рекомендую, всегда буду пропагандировать, то есть еще одна книга у Венедикта Ерофеева, которую, будь моя воля, я ввел бы в курс школьной программы, и не по литературе, а по истории. А если почему-то в школьной программе это проскочило мимо внимания школьников, то еще повторил бы во всех институтах, во всех вузах, во всех университетах в качестве абсолютно обязательного (пока еще, к сожалению) произведения. Я имею в виду книгу «Моя маленькая Лениниана» [1988].

Когда она только появилась (достаточно поздно, у меня такое ощущение, что буквально за три-четыре года до смерти Венедикта Ерофеева), эта рукопись начала ходить в самиздате в Москве, это было то время, когда в обществе еще было сильно ощущение, что весь ужас, который происходил, — это искажение какой-то великой ленинской идеи. Несмотря на то, что уже очень много было прочитано, несмотря на то, что уже много было сказано, что уже известно было очень много, вот эта идея, которая вбивалась в юные головы диссидентского движения (нужно было за что-то держаться в 15—16 лет, не могло быть все плохо, по крайней мере, я сейчас говорю о своем личном опыте), и вот считалось, что все плохо, но когда-то была придумана замечательная мысль, просто ее исказили. Наверняка сейчас это кажется смешным. Тем не менее, даже сейчас есть очень много людей, которые считают, что необходимо вернуться к каким-то чистым ленинским нормам (упаси Господи!), и так далее. Вот для того, чтобы этой заразы в головах больше не было, я бы рекомендовал к обязательному прочтению книгу Венедикта Ерофеева «Моя маленькая Лениниана».

По жанру «Моя маленькая Лениниана» — это коллаж. Она, за исключением буквально 5-6, максимум 10 ремарок самого Ерофеева, представляет собой действительно коллаж из цитат Ленина. Поскольку даже в советские годы мало у кого хватало времени и терпения прочесть все 50 или 55 томов его, якобы, полного собрания сочинений, многие цитаты, которые Ерофеев приводит в этой книге, очень для многих были откровением.
Повторяю, я бы рекомендовал эту книгу для обязательного прочтения на всей территории не только России, но, может быть, даже и бывшего Советского Союза.

*
Ерофеевская поэма в оценке Петра Вайля и Александра Гениса. [В 1979 году выходит статья Петра Вайля и Александра Гениса «"Високосные люди" Венедикта Ерофеева». - см. биографию]

Петр Вайль: Конечно, каждое крупное произведение искусства несвоевременно в высоком смысле этого слова, то есть обладает, если можно так сказать, всевременностью, предназначено для долгой жизни. Однако для истории литературы всегда любопытен вопрос: как соотносится конкретное произведение с литературно-общественным контекстом конкретной эпохи? Этот вопрос я обращаю к критику Александру Генису.

Александр Генис: В книге, где все загадочно, таинственно, многослойно, только последние слова автор написал, не мудрствуя лукаво. Это — обстоятельства места и времени, указание на то, где и когда написана поэма «Москва—Петушки». Поэма — так назвал автор свою книгу.
Так вот, сказано так: «на кабельных работах в Шереметьево осенью 1969 года».
В случае Ерофеева эти данные предельно важны. 1969-й это конец оттепели, это после Праги, это время разгрома «Нового мира», это финал целой эпохи. В таком смысле «Москва—Петушки» — книга конца. Веничке так и не удалось сбежать от грозной тени Кремля в безмятежный рай Петушков, но Ерофееву в наследство от 60-х досталось ощущение карнавальной свободы, которая придает книге особый синкретический характер комической трагедии.
Книга «Москва—Петушки» оказалась достойным ответом на общественный и литературный кризис. Вместо литературы правдоискательства, вместо эзоповой словесности Ерофеев предлагал сюрреалистическую прозу, густо замешанную на абсурде. И в этом смысле «Москва—Петушки» — книга начала. В эпоху, занятую гражданским строительством, в эпоху, сделавшую своим знаменем социальность, Ерофеев внес метафизическое измерение — общество в его поэме всегда лишь фон, декорации, в которых поставлена трагикомическая религиозная мистерия «Москва—Петушки».
В литературе 60-х у Ерофеева почти нет единомышленников. Я, как это ни странно звучит, сравнил бы его только с Бродским, который в те же годы решал проблемы личности и истории, человека и Бога. Конечно, огромное расстояние между холодным классическим отчаянием стоика Бродского и ерничающей, гротескно-книжной прозой киника Ерофеева. Но объединяет их другое — выход из стилистической системы 60-х в иное культурное пространство. Я бы сказал, что и Бродский, и Ерофеев, оказавшись по ту сторону советской литературы, обрекли себя на долгое одиночество.

Петр Вайль: Что ж, если это и одиночество, то художническое, высокое. Что касается общественного функционирования ерофеевской книги, то сама она — нагляднейшая иллюстрация к формуле Булгакова «рукописи не горят». И, действительно, не горят, вопреки законам физики и здравого смысла. Как написал сам Ерофеев — «все на свете должно происходить медленно и неправильно». Если бы это было не так, то книга Ерофеева погибла бы, только появившись на свет, но она выжила и за 20 лет жизни разошлась по стране многими тысячами списков, переведена на полтора десятка иностранных языков. Повторю: к счастью, в жизни способна торжествовать не логика, а поэзия, и вот в этом, в читательском смысле, Венедикт Ерофеев, конечно, не одинок, не так ли?
*
Сергей Довлатов: Знаете, у меня было какое-то странное предубеждение к этой вещи, мне казалось, что это алкогольно-блатная такая история, что-то наподобие лагерного творчества, нечто самодеятельное, этакий ранний Высоцкий, но — в прозе. И у меня было опасение фальши. И я даже избегал этой рукописи и прочитал ее, в результате, уже в эмиграции, летом 1978 года в венском отеле «Адмирал», куда мне [ныне] покойный поэт Вадим Делоне (1947-1983) прислал из Парижа целый ящик книг.
[1975, лето – по приглашению Вадима Делоне Ерофеев вместе с Галиной Носовой гостит у него на даче в Абрамцево. – см. биографию]

Так что я прочел «Москва—Петушки» уже на Западе, уже не как запретный плод, без этого крамольного привкуса. И, должен сказать, навсегда полюбил эту ясную, лаконичную и остроумную книгу.
Одно из горьких переживаний моих в Америке сводится к мысли, что Ерофеев, увы, непереводим, так же как Платонов, Гоголь или Зощенко. И связано это, главным образом, даже не с языком, а с осознанием контекста – бытового, социального, лексического. Достаточно сказать, что в словесном потоке ерофеевского романа тысячи советских эмблем, скрытых цитат, нарицательных имен, уличных словечек, газетных штампов, партийных лозунгов, песенных рефренов.

Эта книга переведена на английский замечательным специалистом Биллом Чалсма (H. W. Tjalsma) и вышла она в хорошем издательстве «Таплингер». Американцы, знающие Россию и русский язык, оценили ее очень высоко. Но вот, например, от моего литературного агента, человека умного, образованного, но к России никакого отношения не имеющего, я слышал: «Ну, о чем эта книга? Человек вышел из дома, ему хочется выпить, у него вроде бы есть деньги. Так в чем же дело?»
Другой мой американский приятель говорил: «Ну, еще одна книга о подонках общества. У вашего Максима Горького все это описано лучше».
В общем, я бы вспомнил, применительно к роману Венедикта Ерофеева, такие строчки Бродского:
Ах! Только соотечественник может
постичь очарованье этих строк!..

*
Писатель и радиоведущий Дмитрий Савицкий:
Хохма — явление чисто советское. Хохма это не шутка, не анекдот, хохма — это некий перекошенный смехом параллакс, поправка не на советскую власть, а с советской власти на действительность. Культура хохмы, будь то бахчаняновские «сер и молод» или «культя личности», 16-я страница «Литературки» или же бытовое, хамское, веселящее душу мясника, швыряющего на весы нечто лиловое в опилках — «корова, гражданка, без костей не растет» — прослеживается на всех уровнях общества. Но лишь у нескольких, еще недавно неофициальных, писателей хохма дорастает до гротеска, упирается в небо, становится новым жанром.
Ерофеев 70-х годов — устный, растащенный на афоризмы, хохмы самого мрачного, как в готических романах, колорита — Веничка и сам был живой, сгущенной метафорой, легендой, мифом. Знаменитая и известная больше на Западе «русская душа» с его помощью стала измеряться не в мегаваттах культуры, а в литрах текучего, льющегося, жидкого.

«Москва—Петушки» вышли по-французски под названием Moscou sur vodka — «Москва на водке». Но про водку ли «Москва—Петушки»? Про портвейн ли, о котором в Португалии и не слышали? Про «Жигулевское» ли с лаком для ногтей? Конечно же — да, и абсолютно же — нет.

Ерофеев хохмит в том смысле, в коем хохмил Кафка — усмехнешься и похолодеешь от ужаса. Все устремление вперед, полет по рельсам, скорость опохмелки, помноженная на кривой коэффициент выпивки, весь стук колес и мелькание за окнами напарывается, нанизывается на жуткое острие отточенной для убийства отвертки.

Как-то на Луковом переулке в Москве мы обсуждали с Веничкой Ерофеевым странную тему. Не цезуру в александрийском стихе, как положено одержимым словом, не потоп — поток сознания, а употребление дверных пружин. Дверную пружину, если слушатель не в курсе, можно остро отточить на конце и тогда, вжатая крепкой рукой в бок какого-нибудь Семен Кириллыча, даже если на нем шуба или модный ватник, пружина эта, разжимаясь и закручиваясь, замечательно легко и быстро входит в тело. Гротеск этого незапатентованного изобретения, существующего в реальности, адекватен гротеску ножа-отвертки, на которое напарывается повествование «Петушков».

«Москва—Петушки» — это лучшее и честнейшее железнодорожное расписание советской России. Я вижу начальника станции в мятой форменной фуражке, сверяющего торжественное прибытие замызганной электрички с часами без стрелок. Я вижу частные бары и кафе, открытые по всей стране в эпоху гласности, бары, где подают коктейли по Веничкиным рецептам. Та похмелка, похмелье, что мутными волнами плещет в его повести, теперь разлилось по всей стране. В эту эпоху всеобщей головной боли Веничке следовало бы отдать под жилье один из кондитерских московских вокзалов или, по крайней мере, сделать его министром железных и чугунных дорог. Сшить ему мундир и выдать погоны. И чтоб на левом было написано «Москва», а на правом — «Петушки».

*
Иван Толстой: А двенадцатью годами раньше книгу Венедикта Ерофеева перевели на английский язык, и Виктор Некрасов написал к британскому изданию свое предисловие. Важнейшим в поэме он считал «томление духа».

Писатель Виктор Некрасов: Но не только это. Еще и полное раскрепощение, великолепную свободу, рожденную купленными в магазине за 9 рублей 88 копеек (что поделаешь — проболтался) двумя бутылками «Кубанской», двумя четвертинками «Российской» (слово «водка» в таких случаях не произносится, само собой понятно) и бутылки «Розового крепкого». Не было бы их, этих бутылок, не было бы книги, которую в Москве уже восемь лет читают, передавая из рук в руки потрепанные машинописные листки. Но есть в ней и еще кое-что существенное, кроме сказанного выше. Сквозь смертную тоску и усталость не очень-то в жизни устроенного человека, пробивается и растекается по всем страницам книги то, без чего нельзя жить как без хлеба и воздуха. Имя этому — юмор и ироническое отношение ко многим вещам в жизни, в том числе и к себе. Только умные люди позволяют себе такую роскошь, а если они берутся за перо, то и книги у них получаются умные, а, может, и веселые, хотя и с грустным концом.

Андрей Гаврилов: Приведу цитату из Беллы Ахмадулиной. [1986, 9 июля – В Переделкино происходит знакомство Венедикта с Беллой Ахмадулиной - см. биографию]
По ее воспоминаниям, ей дал рукопись поэмы «Москва—Петушки» в Париже издатель, предполагавший издать эту книгу (по крайней мере, так она пишет), и вот, что заключает Белла Ахмадулина в своем кратком очерке об авторе этой поэмы:

«Свободный человек!» — вот первая мысль об авторе повести, смело сделавшем её героя своим соименником, но отнюдь не двойником. Герой — Веничка Ерофеев — мыкается, страдает, вообразимо и невообразимо пьёт, существует вне и выше предписанного порядка. Автор — Веничка Ерофеев, сопровождающий героя вдоль его трагического пути, — трезв, умён, многознающ, ироничен, великодушен.

Может быть, инакомыслие Венедикта Ерофеева было в том, что чтó бы вы его ни читали, будь то «Маленькая Лениниана», или «Вальпургиева ночь», или эссе о Розанове, или «Москва—Петушки», с каждой строчкой, с каждой станицей идет дыхание свободного человека. Это дыхание, которое очень трудно каким-то образом определить. Намного проще объяснить, чем человек несвободен — здесь, вроде, боится что-то сказать, там скрывается за намеком. У Ерофеева этого нет. Как говорил Булат Окуджава: «Каждый пишет, как он дышит». Вот как дышал Венедикт Ерофеев, так и жил его герой Веничка Ерофеев.

Мне представляется, что, помимо серьезных рассуждений о том, что был «показан тот срез общества, который в советской литературе не имел своего выражения», и так далее, самое главное было вот это ощущение абсолютной внутренней свободы, которому не страшны были никакие официальные перемены и социальные давления на него. Помните перечень профессий, который мы приводили в начале нашей программы? Чем только не занимался Ерофеев! Так вот, когда у тебя за плечами все, что угодно, включая и борьбу с «окрыленным кровососущим гнусом», системе очень трудно с тобой что-то сделать, она может тебя только убить, что она, в итоге, с Венедиктом Ерофеевым и сделала, но она вряд ли может тебя сломить. Вот, что такое для меня инакомыслие Ерофеева.

Иван Толстой: Для меня инакомыслие, пожалуй, в той форме, которую Веничка выбрал. Ведь сейчас кажется, что этот ход безошибочен и как бы лежал на поверхности.

Веничка, герой «Москвы—Петушков», он как бы проклятьем заклейменный, тот, на ком этого клейма уже и поставить негде, и чем глубже его падение, тем выше его мысль, тем духовнее его рассуждения, тем непревзойденнее и оригинальнее те метафоры, которые вырываются из его пьяной глотки.

Ерофеев создал такую арку, которая соединила бесконечно малое и бесконечно гнусное, тот лик, который являет собою лирический герой и его духовный мир. И вот этот парадокс, который он явил нам на страницах своей великой поэмы, вот этот парадокс совершенно ошарашивает — это невероятно остро, умно не в смысле смешного, хотя ты хохочешь, читая, хохочешь и плачешь от восторга, как это все придумано и как это находчиво, но именно остро, умно в первом значении этого слова. Здесь острый ум автора проявился в том, как он это все расположил. И поскольку такой формы не было до Ерофеева, хоть эту поэму возводят к чему угодно — к «Мертвым душам» и ко многим другим произведениям русской литературы, — тем не менее, это совершенно оригинальнейшее, первое в своем роде произведение. Вот в этом уже инакомыслие, вот так до него не мыслили, он ошарашивает тебя, и ты не только в ужасе впиваешься руками в ручки кресла, как вы описали ваши впечатления, но ты пребываешь в полном восторге от того, что тебя за волосы подняли над этим миром и ты посмотрел на эту бренную землю, посмотрел вот таким оригинальным взглядом, которым тебя заставил смотреть великий автор «Москвы—Петушков».

См. также:
Венедикт Ерофеев - в моём цитатнике; на Книжной полке; Биография

Related Posts Plugin for WordPress, Blogger...