Wednesday, September 28, 2016

Юрий Павлович Казаков. Жизнь специально я не изучаю /Yuri Pavlovich Kazakov (1927–1982), writer

Открыла для себя рассказы Ю. Казакова. Не все равноценные, но есть совершенно потрясающие. Несравненные описания и находки – дивный кинестетик; запахи, вкус, прикосновение... Общее впечатление, после выписок из прочитанного – «высокая тоска, необъяснимая словами».
Собрала биографические материалы о писателе.

Автобиография

Родился я в Москве [8 августа] в 1927 году в семье рабочего.

Отец и мать мои — бывшие крестьяне, выходцы из Смоленской губернии. В роду нашем, насколько мне известно, не было ни одного образованного человека, хотя талантливы были многие. Таким образом, я — первый человек в нашей родне, занимающийся литературным трудом.

Писателем я стал поздно. Перед тем как начать писать, я долго увлекался музыкой.
В 1942 году в школе, в одном со мной классе, учился музыкант. Одновременно он посещал и музыкальную школу, где занимался в классе виолончели. Его одержимость музыкой в значительной мере повлияла и на меня, а мои природные музыкальные данные [абсолютный слух] позволили и мне в скором времени стать молодым музыкантом.
[В 1946 году поступил в музыкальное училище им. Гнесиных, которое окончил в 1951].


Сначала я стал играть на виолончели, но так как заниматься музыкой я начал довольно поздно (с 15 лет) и пальцы мои были уже не столь гибки, то я скоро понял, что виртуозом-виолончелистом мне не стать, и перешел тогда на контрабас, потому что контрабас вообще менее «технический» инструмент, и тут я мог рассчитывать на успех.

Я не помню сейчас, почему меня в одно прекрасное время потянуло вдруг к литературе. В свое время я окончил музыкальное училище в Москве, года три играл в симфонических и джазовых оркестрах, но уже где-то между 1953 и 1954 годами стал все чаще подумывать о себе как о будущем писателе. Скорее всего это случилось потому, что я, как, наверное, и каждый молодой человек, мечтал тогда о славе, об известности и т. п., а моя служба в оркестрах, конечно, никакой особенной славы мне не обещала. И вот я, помню, стал тяготиться своей безвестностью и стал попеременно мечтать о двух новых профессиях — о профессии дирижера симфонического оркестра и о профессии писателя или, на худой конец, журналиста. Я страстно хотел увидеть свою фамилию напечатанной в афише, в газете или в журнале.

[«Когда я занимался музыкой, — признавался Казаков впоследствии, — то главным считал не культуру музыканта, а технику, то есть чем лучше ты играешь, тем больше тебе цена. А чтобы играть хорошо, надо шесть — восемь часов заниматься. Потому-то многие прекрасные музыканты инфантильны, чтобы не сказать больше... Словом, мое занятие музыкой сыграло и такую роль: в Литературный институт я поступил, литературу художественную зная на совершенно обывательском уровне...»]

Тяга к писательству все-таки пересилила, я стал более внимательно читать очерки и рассказы, стараясь понять, как они сделаны. А через некоторое время стал и сам писать что-то. Не помню теперь уже, как я тогда писал, потому что не хранил своих рукописей. Но уверен, конечно, что писал я тогда и по отсутствию опыта и вкуса, и по недостаточной литературной образованности — плохо. Все-таки, видимо, было нечто в моих тогдашних писаниях симпатично, потому что отношение ко мне с самого начала в редакциях было хорошее, и в 1953 году я уже успел напечатать несколько небольших очерков в газете «Советский спорт» и в том же году был принят в Литературный институт...
15 декабря 1965

*
Господин редактор,
благодарю Вас за намерение включить мою автобиографию в издание «Современные авторы». На анкету я не буду отвечать, потому что не понимаю английского и, кроме того, сведения о себе, которые я Вам сообщу, наверное, также будут и ответом на вопросы анкеты.
Я намерен говорить только о своей литературной деятельности, т. к. это и есть, в сущности, моя жизнь за последние десять лет.

В 1953 году я выкурил полпачки папирос на лестнице Литературного института, прежде чем осмелился зайти в учебную часть. Я тогда держал конкурс на поступление в институт. Конкурс был очень большой, примерно сто человек на одно место. Естественно, что я страшно волновался. Мимо меня все ходили вверх и вниз, и когда спускались, то редкие спускались счастливыми. Наконец и я взошел наверх, и мне сказали, что я принят. Так я стал студентом Литературного института. Тогда я написал два или три рассказа. Наверное, это Вам покажется странным, но первые рассказы, которые я написал, были рассказами об американской жизни. И вот с ними-то я и поступил в Литинститут. Тогда же мой руководитель, прочитав эти мои рассказы, навсегда отбил у меня охоту писать о том, чего я не знаю.

Родители мои, простые рабочие люди, хотели, чтобы я стал инженером или врачом, но я стал сначала музыкантом, потом писателем. И отец и мать до сих пор не особенно верят, что я настоящий писатель. Потому что для них писатель — это что-то вроде Толстого или Шолохова.
И вот тогда, на первом курсе института, а мне было тогда уже двадцать пять лет, тогда как моими товарищами стали люди гораздо моложе меня, но уже настоящие поэты и прозаики, т. е. уже печатающиеся, уже писатели, как я думал, — тогда-то я испугался. Я понял, что я ничего не знаю, я не знаю, как писать и что писать. И я еще не знаю, смогу ли я вообще когда-нибудь напечататься. И тогда я хотел даже уходить из института. Потом очень скоро моя робость прошла, мало того — она перешла как бы в свою противоположность. Я стал думать, что я непременно стану выдающимся писателем. Сначала для меня нужно было выяснить, кто вообще писал лучше всех. Года два я только и делал, что читал. Читал по программе и без программы. И после долгих чтений и размышлений я пришел к выводу, что лучше всех писали наши русские писатели. И я решил писать так же, как они. Ни у кого в особенности я не учился, я просто уловил нечто общее, присущее всем нашим лучшим писателям, и стал работать.

Писал я мало. Вообще наши русские писатели мало писали и пишут. Сведения, например, о том, что Уильям Сароян написал за 10 лет 1500 рассказов, десятки повестей и романов — кажутся нам невероятными. Я не помню, сколько именно написал я до сегодняшнего дня, но, кажется, что-то около сорока рассказов.
Очень скоро (после первых четырех-пяти рассказов) я стал ходить уже в гениях. Мне прочили славное будущее. Многие и тогда еще называли меня лучшим рассказчиком современности. Нужно сделать скидку и на тогдашнюю нашу молодость и на студенческую среду вообще. Студенты всегда любят преувеличивать, как в своих симпатиях, так и в антипатиях. К счастью, все эти громкие слова не повредили мне, т. е. не заставили меня относиться к делу небрежно.

Все годы я много ездил. Вообще мне кажется, что я хорошо жил, что так и надо жить писателю. Тогда я почти не пил (теперь я выпиваю, но хочу бросить, это мешает, когда много пьешь, и вообще писателю нужно быть здоровым), так вот, я не пил, занимался альпинизмом, охотился, ловил рыбу, много ходил пешком, ночевал где придется, все время смотрел, слушал и запоминал. Многие критики потом упрекали меня за то, что я якобы выискивал осколки прошлого. Они были неправы, потому что не видели того, что видел я...
23 февраля 1964

*
Ответы на анкету журнала «Вопросы литературы» (1962, № 9):

Я склонен отдавать предпочтение биографии внутренней. Для писателя она особенно важна. Человек с богатой внутренней биографией может возвыситься до выражения эпохи в своем творчестве, прожив в то же время жизнь, бедную внешними событиями. Таков был, например, А. Блок.

Печататься начал я в 1952 году.

Жизнь специально я не изучаю и материалов не собираю, кроме тех случаев, когда едешь по заданию редакции. Я вообще не понимаю этого термина — «изучение жизни». Жизнь можно осмысливать, о ней можно размышлять, но «изучать» ее незачем — нужно просто жить.

Я много езжу, и после каждой поездки выходит у меня рассказ, а то и два, — иногда много времени спустя после поездки.
Но это выходит как-то само собой.
К. Паустовский [на фото вверху он с Ю. Казаковым] написал мне года четыре назад совершенно ошеломляющее письмо. Кроме того, много хорошего говорили и писали мне и В. Панова, и Е. Дорош, и В. Шкловский, и И. Эренбург, и М. Светлов... Я уж не говорю о том, сколько доброго сделал мне покойный Н. И. Замошкин, в семинаре которого я был пять лет. И я эти добрые слова хорошо помню и радуюсь, что в свое время были у меня такие талантливые наставники. Спасибо им!

источник: Две ночи [Проза. Заметки. Наброски]

*
Найти надежное место в Москве молодому музыканту тогда было нелегко, а Казакову, учитывая некоторые семейные обстоятельства, в особенности. [В док. фильме вдова писателя, Т. М. Судник, упоминает арест его отца].
В 1933 году его отец был арестован за недоносительство. На протяжении 20 лет Юрий Павлович не виделся с ним годами, либо встречи происходили один или несколько раз в год.
- источник

Из дневника:
29. VII. 51 г. Очень плохо складывается жизнь. Отца вижу раза два-три в год. Мама тоже часто и надолго уезжает к нему.


В 1959 году Казаков писал В. Ф. Пановой:
«Я в Москве был всю войну и уверен, что война в огромном городе имеет особенный привкус, особенную страшность, потому что, когда миллионы людей катастрофически падают из нормальной жизни в ненормальную, это что-то более гнетущее, чем взрывы бомб и снарядов в поле, в лесу, по деревням, словом — война пространственная. Да, когда большой город погружается во тьму, а дети в муках сравниваются со взрослыми, это потрясает».

В конце 1960-х Юрий Павлович поселился в Абрамцеве. Сбылась его давняя мечта иметь свой собственный дом. О себе он, шутя, говорил: «Юрий Казаков — писатель земли русской, житель абрамцевский».

В последние годы писатель жил в Абрамцеве круглый год. Он любил Хотьково, был знаком со многими его жителями, часто посещал музей-заповедник Абрамцево.
История создания рассказов «Свечечка» (1973) и «Во сне ты горько плакал» (1977) непосредственно связана с Абрацевом.


Казаков потратил несколько лет на «сочинение по подстрочнику» историко-революционной трилогии Абиджамила Нурпеисова. То-то было радости прогрессивным (именно прогрессивным!) критикам, специализирующимся на «дружбе народов - дружбе литератур».
В 1974 году Нурпеисов получил Государственную премию СССР.
А Казаков — много денег. Трилогия называется «Кровь и пот». (из статьи)

При жизни Казакова было издано около 10 сборников его рассказов: «По дороге» (1961), «Голубое и зеленое» (1963), «Двое в декабре» (1966), «Осень в дубовых лесах» (1969) и др. Казаков писал очерки и эссе, в том числе о русских прозаиках – Лермонтове, Аксакове, поморском сказочнике Писахове, К. Паустовском и др. В переводе на русский язык, выполненном Казаковым по подстрочнику, был издан роман казахского писателя А. Нурпеисова. В последние годы жизни Казаков писал мало, большинство его замыслов осталось в набросках. Некоторые из них после смерти писателя были изданы в книге «Две ночи» (1986).

*
Юрий Нагибин, из дневников:
От автора дневников
Ничего нет и о трагическом вечере памяти Андрея Платонова, окончившемся тем, что по рукам пошел лист с требованием освободить узников совести. Впрочем, кончилось не этим, а исключением Юрия Карякина, делавшего доклад о Платонове, из партии, изгнанием отовсюду скульптора-писателя, друга Андрея Платоновича, Сучкова, строгим партийным выговором Борису Ямпольскому за текст его выступления и Межирову за то, что он этот текст прочел со сцены, — автор лежал на больничной койке, — а также внесением в черный список Ю. Казакова, выступавшего, и Ю. Нагибина, председательствовавшего на вечере. Мы с Юрой были неуязвимы по партийной линии, ибо не состояли «в рядах».
Юрий Нагибин, 2 июня 1994 года

[...] начинает натаптываться, покамест едва-едва, тропочка настоящей литературы. «Пастух и пастушка» Астафьева, «Доказательства» Тублина, рассказы Г. Семенова, «Северный дневник» Ю. Казакова, интересный парень появился на Байкале — В. Распутин...
1973

[...] ...я, правда, ужасно ослабел — и физически, и духом. Самоуверенность покинула меня окончательно. Последнее связано с тем, что я ничего не пишу. А вообще, оказывается, можно так жить: не прикасаясь к бумаге, не отвечая ни за что, не возлагая на себя никаких обязательств, никуда не торопясь, ни о чем не заботясь. [...] Может, и Юра Казаков вовсе не трагическая, а уютная обывательская фигура? На винцо всегда есть — остальное трын-трава. Ко всему, их не забывают, подкармливают, переиздают, упоминают нежно, даже восторженно (из благодарности за молчание), к ним относятся куда ласковее, нежели ко мне. Они не конкуренты. Добровольно навесили замок на свой роток.
15 февраля 1982 г.

[...] Сегодня мне сказали, что в каком-то захолустном военном (?) госпитале, в полной заброшенности, умер Юра Казаков. Он давно болел, лежал в больнице, откуда был выписан досрочно «за нарушение лечебного режима», так это называется. Вернулся он на больничную койку, чтобы умереть.

Вот и кончилось то, что начиналось рассказом «Некрасивая», который он прислал мне почтой. Я прочел, обалдел и дал ему срочную телеграмму с предложением встречи. В тот же вечер он появился в моей крохотной квартире на улице Фурманова, в доме, где некогда жила чуть не вся советская литература. Сейчас этот дом (исторический в своем роде) снесен, а на месте его пустота. Помню, он никак не мог успокоиться, что в нашем подъезде жил недолгое время Осип Мандельштам, а в соседнем — жил и умер Михаил Булгаков.

С напечатанием «Некрасивой» ничего не вышло (рассказ появился, когда Юра уже стал известным писателем), а с другими рассказами Казакова мне повезло больше. Я был не только разносчиком его рассказов, но и первым «внутренним» рецензентом в «Советском писателе», и первым «наружным» (раз есть внутренний, должен быть и наружный) рецензентом на страницах «Дружбы народов». И не только первым, но и на долгое время единственным, кто его книгу похвалил. Критика с присущей ей «проницательностью» встретила Ю. Казакова в штыки.

Мы подружились, вместе ездили на охоту, где Юра всегда занимал лучшие места. Он даже пустил про меня шутку, что я люблю сидеть спиной к току. Впрочем, так однажды и было. В Оршанских Мхах разгильдяй егерь оборудовал только один шалаш. «С-старичок, — мило заикаясь, сказал Юра. — Ты ведь не охотился на тетеревов, а я мастак. Дай-кась, я сяду поудобней». Через день на утиной охоте нам опять пришлось довольствоваться одним скраднем. Юра сказал: «С-старичок, ты утей наколошматил будь здоров. А я — впервые. Дай-кась мне шанс», — и сел «поудобнее», так что я опять оказался спиной к охоте.

Литературная судьба Юры, несмотря на критические разносы, а может, благодаря им, сложилась счастливо: его сразу признали читатели — и у нас, и за рубежом. В ту пору критическая брань гарантировала признание. Мой друг не ведал периода ученичества, созревания, он пришел в литературу сложившимся писателем, с прекрасным языком, отточенным стилем и внятным привкусом Бунина. Влияние Бунина он изжил в своем блистательном «Северном дневнике» и поздних рассказах.

Он никогда не приспосабливался к «требованиям», моде, господствующим вкусам и даже не знал, что это такое. Правда, одно время вдруг принялся сочинять для «Мурзилки» правоверные детские рассказики, но чаще всего делал это так наивно неумело, что в редакции радостно смеялись, и он — следом за другими.

Слово было дано ему от Бога. И я не встречал в литературе более чистого человека. Как и Андрей Платонов, он знал лишь творчество, но понятия не имел, что такое «литературная жизнь».

[Из письма Казакова В. Конецкиму от 10 марта 1963 года:
«Мы с тобой единственные, которые о чём-то думают и что-то вообще говорят о жизни и литературе. Это я недавно подумал. Как-то я припомнил все мои разговоры за пять лет, что я околачиваюсь с друзьями-писателями (а это Е. Евтушенко, В. Аксёнов, Ю. Нагибин, Б. Ахмадулина, А. Битов и им подобные), и не мог ничего вспомнить, кроме одного мотива: слухи, слухи и слухи. Встретишься с кем-то, и сейчас же тебе: а Твардовского снимают, слыхал? А Кочетов остаётся — слыхал? и т.д. и т.п. — до бесконечности.
У меня в рассказе “Кабиасы” парнишка всё хочет с кем-нибудь поговорить о “культурном, об умном”, да так и не может — не с кем. Так и я.» («Нева», 1986, № 4). - источник]

И она мстила за себя — издавали Ю. Казакова очень мало. Чтобы просуществовать, пришлось сесть за переводы, которые он делал легко и артистично. Появились деньги — он сам называл их «шальными», ибо они не были нажиты черным потом настоящего литературного труда.
Он купил дачу в Абрамцево, женился, родил сына. Но Казаков не был создан для тихих семейных радостей. Всё, что составляет счастье бытового человека: семья, дом, машина, материальный достаток, — для Казакова было сублимацией какой-то иной, настоящей жизни. Он почти перестал «сочинять» и насмешливо называл свои рассказы «обветшавшими».
Эти рассказы будут жить, пока жива литература.

Мы почти не виделись, но порой меня настигала душевность его нежданных грустных писем.
Однажды мы случайно встретились в ЦДЛ. Ему попались мои рассказы о прошлом и, что случалось не часто, понравились. Он сказал мне удивленно и нежно: «Ты здорово придумал, старичок!.. Это выход. Ты молодец!» — и улыбался беззубым старушечьим ртом.
Значит, он искал тему, искал точку приложения своей вовсе не иссякающей художнической силе.


Я стал шпынять его за молчание. Кротко улыбаясь, Юра сослался на статью в «Нашем современнике», где его отечески хвалили за то, что он не пишет уже семь лет.
Убежден, что за Казакова можно было бороться, но его будто нарочно выдерживали в абрамцевской запойной тьме. Даже делегатом писательских съездов не избирали, делали вид, что его вовсе не существует.

Мне врезалось в сердце рассуждение одного хорошего писателя, искренне любившего Казакова: «Какое право мы имеем вмешиваться в его жизнь? Разве мало знать, что где-то в Абрамцеве, в полусгнившей даче сидит лысый очкарик, смотрит телевизор, потягивает бормотуху из компотной банки и вдруг возьмет да и затеплит „Свечечку"».
Какая деликатность! Какая уютная картина! Да только свечечка вскоре погасла...

Казалось, он сознательно шел к скорому концу.
Он выгнал жену, без сожаления отдал ей сына, о котором так дивно писал, похоронил отца, ездившего по его поручениям на самодельном мопеде. С ним оставалась лишь слепая, полуневменяемая мать.
Он еще успел напечатать пронзительный рассказ «Во сне ты горько плакал», его художественная сила не только не иссякла, но драгоценно налилась...

Ходил прощаться с Юрой. Он лежал в малом, непарадном зале. Желтые, не виданные мной на его лице усы хорошо гармонировали с песочным новым сертификатным костюмом,
надетым, наверное, впервые. Он никогда так нарядно не выглядел. Народу было мало. Очень сердечно говорил о Юре как-то случившийся в Москве Федор Абрамов. Назвал его классиком русской литературы, которому равнодушно дали погибнуть. Знал ли Абрамов, что ему самому жить осталось чуть более полугода?

Не уходит из памяти Юрино спокойное, довольное лицо. Как же ему всё надоело. Как устал он от самого себя.

[...] Поздняя запись (в виде исключения сделал перенос):
Мы упустили Юру дважды: раз — при жизни, другой раз — при смерти.
Через несколько месяцев после его кончины я получил письмо от неизвестной женщины. Она не захотела назваться. Сказала лишь, что была другом Ю. Казакова в последние годы его жизни. Она написала, что заброшенная дача Казакова подвергается разграблению. Являются неизвестные люди и уносят рукописи. Я немедленно сообщил об этом в «большой» Союз писателей. Ответ — теплейший — за подписью орг. секретаря Ю. Верченко не заставил себя ждать. Меня сердечно поблагодарили за дружескую заботу о наследстве ушедшего писателя и заверили, что с дачей и рукописями всё в порядке. Бдительная абрамцевская милиция их бережет — совсем по Маяковскому. И я, дурак, поверил.

Недавно «Смена» опубликовала ряд интересных материалов, посвященных Юрию Казакову, и среди них удивительный, с элементами гофманианы или, вернее, кафканианы незаконченный рассказ «Пропасть». А в конце имеется такая приписка: «В этом месте рассказ, к сожалению, обрывается. Злоумышленники, забравшиеся в заколоченную на зиму дачу писателя, уничтожили бумаги в кабинете. Так были безвозвратно утрачены и последние страницы этого рассказа».

Что это за странные злоумышленники, которые уничтожают рукописи? И как забрались они в «заколоченную на зиму дачу», которую так бдительно охраняла местная милиция, а сверху доглядывал Союз писателей? Что за темная — из дурного детектива — история? И почему, наконец, никто не понес ответственности за этот акт вандализма и гнусную безответственность?
Много вопросов и ни одного ответа.

Летом 1986 года мы с женой поехали в Абрамцево, где с трудом разыскали все так же заколоченную, теперь уже не на зиму, а на все сезоны, дачу посреди зеленого заросшего участка. В конторе поселка пусто, немногочисленные встречные старушки, истаивающие над детскими колясками, не знали, где находится милиция, а в соседнем абрамцевском музее Казакова едва могли вспомнить.
Какое равнодушие к писателю по меньшей мере аксаковского толка!

Мрачная, заброшенная дача произвела гнетущее впечатление каких-то нераскрытых тайн.
Юрий Нагибин, январь 1983 года

*
источник, 2002 год:

«Мы не знаем того, что за гробом, но знаем из обыкновенного опыта, что наша память об ушедших может быть громадной, невообразимой, высокой, и тогда они остаются жить с нами». Это написал Виктор Конецкий в книге «Эхо», вышедшей в конце 1990-х. В той ее главе, что посвящена его долгой и трудной дружбе с замечательным мастером лирической прозы Юрием Казаковым.

В 1960-е Казаков работал в охотку, печатался много, причем не только в своей стране.
«Вышла у меня книга в Италии. С фотографией. Этакий я на ней красивый сукин сын...»
(Ю. Казаков — В. Конецкому, 23.11.60).

«А я сценарий кончил. Гениальными мазками набросал монастыри, сумерки, людей... Есть слухи — нравится Ромму...» (15.01.61).

«Три рассказа, старик, за три дня! Теперь я, как падишах, пью пиву и жру тарань. Я начхал на всех хемингуеев и разных прочих. Эти рассказы жгут мою душу и требуют немедленного опубликования...» (16.05.61)

[10 ноября 1963 года Казаков писал В. Конецкому:
«Как это про тебя гавкнули в “Звезде”. Что Ремарку и Хэму подражаешь. Это ты молодец! Сразу двум — это уметь надо. Но до меня тебе всё равно далеко, я сразу пяти подражаю, от Гамсуна до Чехова». («Нева», 1986, № 4). - источник]

Рассказывает вдова писателя-мариниста Татьяна Валентиновна Конецкая:
— Переписку с Юрием Казаковым Виктор Викторович впервые опубликовал в 1986 году в журнале «Нева». Позже она вышла в его сборнике эссе и воспоминаний с дополнениями и комментариями автора. Далась эта работа ему нелегко, о чем косвенно свидетельствует и то, как он ее озаглавил: «Опять название не придумывается».

В публикации «Опять название не придумывается» Виктор Конецкий как-то вскользь, нехотя упоминает: «Причина разрыва [с Казаковым]: 1. Пьянство и дурь, которую люди вытворяют, находясь в пьяном состоянии. 2. Наше разное отношение к Константину Георгиевичу Паустовскому».

Татьяна Валентиновна Конецкая:
— Как мне сказали, вдова Казакова, живущая в Москве, подготовила двухтомник избранных произведений писателя. Работала она над ним долго, кропотливо. Многие неопубликованные рукописи Юрия Павловича, как и его черновики, к сожалению, сгорели. Точнее, были сожжены. Они хранились на его даче в Абрамцеве. Он любил там работать. После его смерти дача долго оставалась без присмотра. На нее зачастили бездомные. Рукописями Казакова они топили печь...

«Лежу я себе на койке в госпитале, думаю невеселую думу...
А лежу я, брат, товарищ и друг, в центральном военном госпитале по поводу диабета и отнимания ног. За окном то туман, то дождик, то снег выпадает, то растает — чудесно! Я себя за последние лет шесть так воспитал, что мне всякая погода и всякое время года хороши, одеться только нужно соответственно. А если потеплее одеться, то счастье и счастье.
Надо, надо нам с тобой встретиться, поговорить надо, жизнь такая настает, что... надо бы нам всем, хоть напоследок, нравственно обняться...
Пульс у меня за последнее время 120, давление 180/110 — сегодня утром чуть сознание не потерял, говорят, спазм в мозгах, загрудинная боль схватывает раза два в день... Так что, на всякий случай, прощай, друг мой, не поминай лихом».
(Ю.П. Казаков — В. В. Конецкому, 21 ноября 1982 года)

*
из статьи, 2007 год:

Вот сразу попались на глаза строчки из статьи Анатолия Друзенко (прекрасного журналиста, прозаика и благородного человека, недавно, увы, ушедшего): «Я люблю перечитывать его рассказы. Просто так. Открываю книгу наугад и читаю. Точнее даже слушаю: как Чайковского или Рахманинова... Будь моя воля, я бы каждый урок литературы начинал с чтения рассказов Казакова. Его непременно должны слышать наши внуки... Иначе они будут думать, что русский язык — это то, что они слышат сегодня на улице или с экрана телевизора, что это не Божий дар...»

«Серьезный человек. Занимался своим делом. Интересовался, как в старину жили. Днем с рыбаками по тоням, а вечером приносил из клуба баян, играл».
- Миропия Репина, жительница села Лопшеньга, в доме у которой останавливался Ю. Казаков.

Надо сказать, что раньше всех литературных критиков невероятную звукопись казаковской прозы оценил Лев Шилов. В начале 1960-х он, молодой филолог, начал собирать уникальную фонотеку с голосами русских писателей и поэтов. Лев Алексеевич подружился с Казаковым еще в 1959 году во время поездки редакции «Литературной газеты» по Сибири.
Шилов долго уговаривал Казакова прочитать на магнитофон несколько рассказов, предварительно заручившись согласием фирмы «Мелодия» на выпуск пластинки писателя. Юрий Павлович упорно отнекивался, ссылаясь на свое заикание, но в конце концов сдался перед аргументами товарища, подвижничеству которого он всей душой сочувствовал. И вот 16 января 1967 года Лев Шилов (тогда уже руководитель отдела звукозаписи Государственного литературного музея) с тяжелым катушечным магнитофоном приехал к Юрию Казакову в Переделкино.
Казаков выбрал для записи «Двое в декабре». [...]

Пастинку с записью рассказов Юрия Казакова «Мелодия» так и не выпустила. Ни в 1960-е годы, ни в 1970-е, ни даже после смерти писателя. После беседы Лев Алексеевич подарил мне кассету «Читает писатель Юрий Казаков». Ее удалось выпустить в серии «Из коллекции Литературного музея» тиражом в... пять экземпляров.

С 1985 года тянется история с установкой мемориальной доски на арбатском доме, где Юрий Казаков прожил 35 лет. Уже нет на свете многих из тех, кто боролся за увековечение памяти писателя: Георгия Семенова, Глеба Горышина, Федора Поленова, Анатолия Друзенко... Но, быть может, в нынешнем ноябре, к 25-летней годовщине ухода писателя, доска наконец-то появится на Арбате.

*
Страницы дневниковых и мемуарных записей Георгия Семенова (1931–1992), источник:

Юра был жадным человеком. Но не в житейском, плохом, смысле этого слова, а в более высоком и благородном — он был жаден в познании жизни, в изучении человеческих характеров, в восприятии всего яркого и необычного, что встречалось на его пути.

Он всегда радовался всякой удаче собрата по перу, писал нежные письма, говорил добрые слова, как какое-то чудо рассматривая появление нового талантливого рассказа. Многие ли сохранили эту способность радоваться успеху другого?

Он много лет потратил на то, чтобы перевести на русский язык трилогию Нурпеисова, казахского писателя, имя которого благодаря Казакову, известно у нас и за рубежом. Это очень большой и благородный труд. Ведь надо понять, что он делал это, жертвуя замыслами своих новых сочинений, которые так и остались, может быть, неосуществленными.
Правильно ли он поступил, взявшись за перевод? Кто может ответить на этот вопрос, кроме Юрия Казакова.

Год 1981-й. Будет он когда-нибудь таким далеким, что и подумать страшно.
К Юре Казакову пришел. Заглянул в окошко, а он, как обычно, сидит на стуле перед стулом, на котором папиросы, спички и граненый маленький, мутный стаканчик, что-то еще (окурки в камин бросает — потом, говорит, сожгу), а уж за стулом — телевизор включен. Смотрит самозабвенно, с детской восхищенной полуулыбкой, зачарованно…
Рассказывает, как ему зубы-протезы делали, как зубной врач ацетоном сжег десны:

— Пройдет, говорит. А я не могу! У меня сопли из носа, слезы из глаз и, по-моему, даже из ушей пошли… У-ухх! Да! Тут я вчера смотрел фильм, пятую серию: «Место встречи изменить нельзя». На Высоцкого смотрел. Какой он прекрасный! Знаешь, там кадры есть, видно, что Володя давно не пил, лицо чистое, тонкое, все мешки исчезли. Глаза пушистые, добрые… Был бы я женщиной, я бы, Юра, бросился к нему на грудь… А потом другие кадры, — смеется громко сквозь слезы и громко говорит. — Другие кадры… Ну, морда! Опухший, мрачный. Режиссер с ним намучился. Снимать надо, а его нет, пьет… Во, тля, человек какой был. А когда умер, сколько народу пришло.
...А знаешь, Юра, я, лет, наверное… восемь уже прошло, дядьку хоронил на Ваганьковском. Зашел на могилу Есенина, а там вокруг могилы все забито осколками бутылок. Не дай Бог такой славы! Приходят те, которые «Москву кабацкую» читали, пьют, а потом бутылки колотят. Не дай Бог! Да, старичок, вот такие дела... Знаешь, я тут пошел по твоим стопам. Не пил. Но боли — жуткие. Все болит. Во рту, в глотке, в животе сухо. Говорю маме, мол, когда пил, все было в порядке, ничего не болело, а тут такая боль.

За несколько дней до кончины написал он письмо, в котором не было и намека на страдания или тоску. Но одна строка резанула по сердцу не Казаковской какой-то ранимостью. Он спрашивал: «Как тебе название: “Послушай, не идет ли дождь?”»

Из писем Казакова Семенову:

Девочка моя привезла мне гиацинты. Они сейчас стоят передо мной в банке, толстенькие такие, и пахнут одновременно бананами, клубникой, сиренью и шампиньонами. У меня на столе весна.

Живу я теперь не в доме отдыха, а в санатории. Это тут же, только повыше в горах. Порядки тут зверские. Разные процедуры, режим и прочее. Все бы ничего, да мешают работе. Только распишешься, заходит сестра: просим на циркулярный душ. Или массаж. Или хвойные ванны. Сбивают, понимаешь, настроение. Но все-таки работенка двигается и уже конец маячит. Как ни говори, а 15 листов для меня много. Я же рассказчик! А тут сразу такой роман. Я в нем и плаваю, как г. в проруби. Но ничего, казахи довольны, говорят, что перевожу я гениально. А я сам не знаю. Навряд ли.

Лена [жена Семенова], у меня давнишняя склонность к полигамии, так что если Семенов будет еще стучать кулаками, прибегай ко мне, места хватит, будем жить дружно. У Нурпеисова старшая жена называется байбише, младшая — токал. Ты будешь токал, хорошо?
Чиф [пес Казакова] все умнеет, и я даже начинаю его стесняться.

Воробьи мои, нажравшись пшенки, воображают, что уже весна, и начинают драться и яростно чирикать.

Ты, небось, думаешь, что я заканчиваю последнюю часть трилогии, и прощай Казахстан и Нурпеисов? Нет, мой милый, эти оба понятия беспредельны и бесконечны, и мы уже вдвоем с режиссером летом засаживаемся за работу над двухсерийным фильмом по трилогии...

*
— Слушай, любишь ты позднюю осень? — спросил я у тебя.
— Любишь! — машинально отвечал ты.
— А я не люблю! — сказал я. — Ах, как не люблю я этой темноты, этих ранних сумерек, поздних рассветов и серых дней! Все уведоша, яко трава, все погребишися... И откуда знать, почему нам так тоскливо в ноябре?
[...] все на земле прекрасно — и ноябрь тоже! Ноябрь — как человек, который спит. Что ж, что темно, холодно и мертво — это просто кажется, а на самом деле всё живет. (Ю. Казаков, Свечечка)

Ю. П. Казаков умер 29 ноября 1982 года.

использованы фотоматериалы док. фильма «Спрятанный свет слова...» (2013)

Отрывки из книг Ю. П. Казакова - в цитатнике

Related Posts Plugin for WordPress, Blogger...