Monday, July 25, 2016

Утренняя песнь/ Philip Larkin - Aubade (1977)

Aubade («Утренний концерт»).
[Стихотворение было опубликовано в the Times Literary Supplement 3 декабря 1977 года.]

Алексей Макушинский: Невозможно не процитировать, уже в заключение, хотя бы две из пяти, по-ларкиновски длинных, развернутых строф его последнего «большого» стихотворения, Aubade, что можно перевести как «Утренняя серенада», к примеру. Название, разумеется, иронично — если не саркастично. Стихотворение это, как сказано, не вошедшее ни в один из сборников Ларкина, в известном смысле — итог всего его творчества, последний большой текст перед наступившим в конце жизни молчанием, открывается тоже одной из самых смелых строк, мне известных.

Я работаю весь день, а к ночи полупьян.
Проснувшись в четыре в немой тишине, я таращу глаза.
Со временем края занавесок посветлеют.
А до тех пор я вижу то, что всегда здесь:
неутомимую смерть, приблизившуюся на целый день.
При ней другие мысли невозможны, кроме одной:
как,
и где, и когда я сам умру?
Бесплодно вопрошание; а все же
ужас умирания и смерти
вспыхивает вновь,
охватывая и ввергая в трепет.


Медленно усиливается свет, и проступают очертания комнаты.
Оно стоит — незамысловатое, как шкаф — то, что мы знаем,
всегда знали, знаем, что не можем избежать,
но и принять не можем. Одно из двух должно будет исчезнуть.
Меж тем, телефоны жмутся [как зверьки], готовясь зазвонить,
в еще запертых кабинетах, и весь равнодушный,
запутанный, арендованный мир
начинает подниматься.
Небо бело как глина, без солнца.
Работу надо сделать.
Почтальоны, как врачи, ходят от дома к дому.

В конце жизни Муза перестала к нему приходить, и последние годы были ужасны. Остались, конечно, тексты; попробуем утешиться этим.

*
Георгий Борисович Яропольский [(1958—2015) — российский поэт и переводчик]:

Думаю, утешение будет более полным, если мы все же вернемся к опущенным трем срединным строфам. Переводчик не может ограничиться только первой и последней строфами, ему необходим как можно более широкий контекст; даже переводя одно отдельное стихотворение того или иного автора, он стремится ознакомиться с возможно большим объемом его творчества, потому что при обмене между текстом и подтекстом, часто имеющем место при поэтическом переводе, в текст лучше вводить те образы, которые для данного автора наиболее органичны.
Итак, что же происходит, когда «ужас умирания и смерти вспыхивает вновь»?

The mind blanks at the glare. Not in remorse —
The good not done, the love not given, time
Torn off unused — nor wretchedly because
An only life can take so long to climb
Clear of its wrong beginnings, and may never;
But at the total emptiness for ever,
The sure extinction that we travel to
And shall be lost in always. Not to be here,
Not to be anywhere,
And soon; nothing more terrible, nothing more true.

(Сознание слепнет, взирая на этот блеск. Не из-за угрызений совести —
добро не сделано, любовь не дарована, время
сорвано, оставшись неиспользованным, — и не по-нищенски, потому что
одна-единственная жизнь может потребовать так много времени, чтобы выбраться
из ее неверных начал, чего может никогда и не произойти;
но при виде всеобщей вечной пустоты,
безусловного исчезновения, к которому мы движемся
и в котором затеряемся навсегда. Не быть ни здесь,
ни где-либо еще,
причем скоро; нет ничего ужаснее, нет ничего достовернее.)

This is a special way of being afraid
No trick dispels. Religion used to try,
That vast, moth-eaten musical brocade
Created to pretend we never die,
And specious stuff that says No rational being
Can fear a thing it will not feel, not seeing
That this is what we fear — no sight, no sound,
No touch or taste or smell, nothing to think with,
Nothing to love or link with,
The anaesthetic from which none come round.

(Это особый вид страха,
который не отогнать никакими уловками. Религия когда-то пыталась,
этот огромный, изъеденный молью музыкальный занавес,
созданный, чтобы притворяться, будто мы никогда не умрем,
и лицемерная чушь, гласящая: Ни одно разумное существо 
не может бояться того, чего не почувствует, не понимая,
что именно этого мы и боимся — того, где нет ни зрения, ни звука,
ни осязания, ни вкуса, ни обоняния, ничего, чем можно было бы думать,
ничего, чем можно было любить или привязываться, —
этого наркоза, от которого никто не придет в себя.)

And so it stays just on the edge of vision,
A small, unfocused blur, a standing chill
That slows each impulse down to indecision.
Most things may never happen: this one will,
And realisation of it rages out
In furnace-fear when we are caught without
People or drink. Courage is no good:
It means not scaring others. Being brave
Lets no one off the grave.
Death is no different whined at than withstood.

(И так оно остается на самом краю поля зрения,
маленькое, размытое пятнышко, не отпускающий холод,
который замедляет каждый порыв, низводя до нерешительности.
Большинство вещей могут никогда не произойти: это же случится непременно,
и осознание этого ярится
печью-страхом, когда застигнуты мы им без
людей рядом или без выпивки. От мужества нет толка:
оно лишь означает не напугать других. Храбрость
никому не позволит избежать могилы.
Смерть одинакова, скулят ли пред ней или на неё ополчаются.)

Сначала первую строку я перевел так: «Весь день тружусь, а виски — перед сном», но что-то меня в этом смущало… по-моему, речь идет все-таки о том, что герой становится полупьяным именно в итоге усердных своих трудов, когда мысли начинают путаться… у боксеров это называется состоянием «грогги». Возник вариант «Тружусь весь день, чтоб лишь забыться сном».

отрывки; источник

UPD December 2016

Over the centuries, Poets’ Corner [in Westminster Abbey] has become a national institution nonetheless. There’s no greater posthumous honour for a writer. And now Philip Larkin is taking his place there.

His memorial stone sits between those of Anthony Trollope and Ted Hughes, with the tomb of Chaucer behind. Would he have approved? Not every poet leaps at the chance to be commemorated.

Larkin set himself at a distance from metropolitan literary culture. But he cared about his reputation, accepting the various honours the establishment conferred on him and was anxious that ‘posterity’ would mean more than the dystopian, academic version offered by his imaginary American biographer, Jake Balokowksy. When he turned down the post of poet laureate, and it went to Ted Hughes, he joked in a letter to Kingsley Amis: “The thought of being the cause of Ted’s being buried in Westminster Abbey is hard to live with.”
It has taken him much longer than Hughes did to get there - 31 years.

Larkin called his poem Church Going “entirely secular”. But it was prompted by an appeal he had seen from the Historical Churches Preservation Trust, and honours the church as a “serious house on serious earth” that exerts a powerful draw even on the unbelieving, “if only that so many dead lie round”. There’s also Water, a poem in which he imagines constructing a religion (“I should raise in the east/ A glass of water/ Where any-angled light/ Would congregate endlessly”), as well as several other poems which shine with images of transcendent light.

In Aubade – the greatest poem in the language about the fear of death – Larkin describes religion as “a vast musical brocade created to pretend we never die”. But a residual Anglicanism did sometimes affect him, notably on the day after his mother died, when he invited Anthony Thwaite to join him for prayers at the chapel of All Souls College, Oxford, on the grounds that “Mother would have liked it”. But in the end, all that matters are the poems, and the esteem and affection in which they’re held. As the most quotable British poet of the 20th century, Larkin deserves his marmoreal afterlife.

Extracts; source: Philip Larkin didn’t need a place in Poets’ Corner – but he deserves it 

Related Posts Plugin for WordPress, Blogger...