Wednesday, December 28, 2016

как празднуется праздник среди мрази будней/ 1917 New year wishes

Век назад. Поздравления с Новым 1917-м годом.


«Двенадцать раз скорей ударь!
Не знаем, сможем ли дождаться,
Когда откроется фонарь
Со стройной цифрою семнадцать».
Михаил Кузмин, поэт

«Встречаю новый год! Что он нам даст? Ничего хорошего. Иду спать, спать и спать».
Великий князь Николай Михайлович

«Встретьте Новый Год, как вы его встретить вправе: с презрением к тому, что другие называют огорчением, печалью и т. д. – для чего же талант и резкая человечность его природы среди мрази – если не для того, чтобы праздновать его и ему радоваться, как празднуется праздник среди мрази будней».
Борис Пастернак, поэт

«Прежде всего надо пожелать в Новом году, чтобы то, что было в прошлом, кончилось. Вот самые главные мои пожелания на Новый год».
Андрей Шингарев, депутат Госдумы

«Вечер закончился обильным ужином (с жареными курами). Все пожелания при наступлении Нового года свелись к скорейшему наступлению мира!»
Александр Бенуа, художник

«Чувство большой бодрости, силы и жизни. Не обман ли? Уверен, что 17 год несет мир и революцию».
Леонид Андреев, писатель

«Я искренне поздравляю вас с началом этого исторического года, Ваш Фрейд».
Зигмунд Фрейд, психолог

«Поздравляю. Желаю Вам всего того, чего Вы сами себе желаете, хотя и боюсь, что это вызовет повальную гибель всех пилотов, полный разгром всех магазинов, торгующих драгоценными вещами, и общий стон и обмороки в концертах, где Вы выступаете».
Сергей Рахманинов, композитор

«Родине моей желаю больше правды в жизни, больше сознания долга и больше устойчивой и настойчивой работы; все остальное приложится».
Сергей Ольденбург, академик

«Что даст нам 17-й год, мы не знаем, но знаем, что душевные силы наши сохранятся, а ведь это самое важное».
Феликс Дзержинский, заключенный Бутырской тюрьмы

«Спаси Господи и помилуй на Новый 17 год».
Великая княжна Ольга

«Наученная горьким опытом шестнадцатого, от поздравлений отказываюсь. Подумайте только: ровно год назад мы поздравляли друг друга с шестнадцатым! С такой-то гадостью!»
Надежда Тэффи, писательница

источник

UPD

Все кончается не так, не так, как снилось... Дмитрий Петрович Савицкий / Dmitri Savitski

28-12-2016
Что ж такое?!
Утром в ФБ:
Ivan Tolstoy // 27-12-2016

17 hrs •
РАДИО-БЕНЕФИС Дмитрия Савицкого

Третьего дня в эфир "Свободы" вышла последняя джазовая программа нашего ДС из городка на Сене, как он любит представляться. Сегодня - панорама его выступлений за многие годы в других жанрах: репортаж, городская зарисовка, мемуар, велопрогулка. Одно неизменно: всегда и везде - Париж.

Прозаик, поэт, журналист, переводчик, обаятельный знаток музыки и литературы Дмитрий Петрович Савицкий тяжело болен. Он в больнице. Химиотерапия и все такое.
Мы любим и ценим Вас, Дима! Сегодняшняя программа - Вашим голосом - о Вас самих.
Вы и есть наш Париж.

Вторник, 27 декабря, 22 часа по Москве. Радио Свобода.

* * *
Далее - тексты, фото - всё отсюда:

Дмитрий Савицкий
July 17 2017·
DS: Дорогие друзья, знакомые и незнакомые, огромное спасибо за вашу помощь! Я вернулся в квартиру, откуда надо уезжать, но пока не получается. Состояние мое сильно ухудшилось, я хожу метров 50, вернулись головокружения, я упал, разбил голову. Все это звучит как дурная шутка, но это, к сожалению так. Я в основном лежу. Это мне осточертело, но пока это единственное устойчивое положение. Не легче со зрением. Так что прошу прощения, что пишу с опозданием. Спасибо Саше Бондареву, Наташе Поленовой, Ксении Кнорре, Ивану Толстому, Павлу Матвееву и всем остальным читателям и слушателям и за неоценимую помощь. Александру Бондареву при его занятости и собственных проблемах за щедрость в отношениях и терпение. Ваш ДС.

July 18 2017·
Спасибо всем, кто мне писал и пишет. Я тихо пробираюсь вниз по странице и вспоминаю многое, хорошо забытое с помощью морфина и химии. Надо бы дописать книжку рассказов для французов, но в голове все складывается не так, а клава бунтует... Нужно время. Так говорят все, кто выкарабкался.

July 23 2017 ·
Дорогой Володя, с джазом, я думаю, я покончил. Нужно придти в себя, на это уйдет год. Его еще надо прожить. Все это непросто. Первое, что нужно сделать - дописать книгу рассказов для французского издательства. Остался один рассказ. Но пока это просто физически невозможно. Нет свободы движений и отсутствие (химиотерапия) мышц заставляет каждые 15-20 минут валиться в постель. К этому трудно привыкнуть. Причем, морально в первую очередь. Архив Николая Курсова http://ds.it.net.ua весьма объемен Там все лучшее, что было оцифровано... ДС

Alla Tarasova это твоя Эрика?
Дмитрий Савицкий Она! Провела год с чем-то в Лефортово после обыска. Я ее привез в Парижск и оставил в кладовке на лестнице, когда уезжал. Работал на первом компе.

Дмитрий Савицкий
October 13 2016 at 9:15pm ·
Я обнаружил на диске более 11 незаконченных вещей. Вот их я и публикую частично здесь для того, чтобы знать, куда вернуться. Химиотерапия отшибает память и восстановление идет медленно. Но, как видите, идет...

* * *
Мозг больше не впитывает — Баха,
Моцарта и даже Верди.
И трещит на теле, как смирительная рубаха,
Холодок уходящей из жизни тверди.
На облаках провиснем, на проводах трамвайных,
На чьих-то шеях, вполне случайных.
Все кончается не так, не так, как снилось.
Сердце, видимо, не в ту сторону билось.
И гремит над крышами бред попсы,
И скулят-вопят с цепей сорвавшись, псы...

21 марта 2015

* * *
Дмитрий Савицкий
октябрь 2017

На чердаке где хранили варенье,
Банки с компотом, соленья, грибы
Где верещанье сверчка или пенье
Водопроводной случалось трубы

Где на веревках сушились рубахи
Пахло лавандой и тем чего нет
Где на каракуле серой папахи
Шашки заржавленный виделся след

На чердаке где ни пыли, ни хлама
Сонный запасник вещей и примет
Зеркало старое, тусклая рама
Омут проглоченных временем лет

Стопками книги в углу и журналы
Школьных тетрадок косой небоскреб
Фотоальбомы, конверты, пеналы,
Сборник стихов что когда-то взахлеб

Окна выходят на красные крыши
Ветви платана царапают взгляд
А за ветвями и ниже и выше
Золотом бьет синева наугад

«Тристия», «Камень», страницы чуть дышат
Тронешь, как бабочку, пальцы в пыльце
И занавеску из тюля колышет
Воздух оставивший след на лице -

Соль океана! … Глухие удары,
Туша Атлантики в рыжем песке
Русские книги и кельтские лары
Галльский петух со зрачком на виске…
29-06-2018 Дмитрий Савицкий – в ФБ - Из бывшего: девяностые годы.

Может быть, потому что в детстве не удалось умереть….
Ближе он никогда не был. Даже тогда, когда они шли с матерью по узкой улочке центра и сзади них, разлетевшись на тысячи осколков, врезалось в асфальт стекло. Плоский широкий прозрачный нож стекла, отвесно рухнувший с последнего этажа. Его пиджак был разрезан на спине, но рубашка не была задета. Вся улица стояла задрав головы. В проеме окна, все еще держа разведенными руки, словно показывая кому-то ширину оконной половинки, стоял белобрысый стекольщик, совсем подросток. Над ним по темному от весенней синевы небу, стремительно летели белые с розовым облака.
И тогда он был дальше. Лет тридцать спустя, в другом городе, в другой стране, в душном вагоне скоростной подземки, повинуясь непонятному желанию, он вдруг вышел на узловой станции и пересел на параллельную линию метро. Вернувшись домой, вернувшись туда, где, как он думал, был дом, он включил телевизор и узнал, что тот самый поезд, и тот самый вагон, в котором он трясся от самого загородного парка до пересадки, вагон взлетел на воздух. Бомба была спрятана где-то под сидением, совсем недалеко от двери у которой он стоял.
И все же и тогда. О, были и другие случаи. Свидания с Тем, как он это называл. Ничего общего с ледяным ветерком, сквознячком, который бьет вам в лицо, когда покинув раскаленную улицу, вы входите в лавку, торгующую аккуратно разделанными трупами животных. Наоборот, на этих встречах воздух, обволакивавший его был удивительно теплым, приятным. Он знал, что приблизился по интенсивности ощущений, по той невыносимости, которая надвигалась со всех сторон. Он знал, что это может произойти, если невыносимое станет слишком близким. Если он войдет в это напряжение, эту невыносимость. Эта невыносимость и была концом всего здешнего.
Годами он пытался понять, почему тогда, в тот день, в те дни, не умер. Он был раскаленным, в температуре горящим, исхудалым трехлетним мальчиком. Но чувствовал себя быстро испаряющейся жидкостью. До какого-то момента он еще плакал и жаловался, звал мать, канючил, задыхался от тоски. Он был переполнен горечью. Его несло, тащило от людей к огромной воронке, с шумом всасывавшей всё слабое, всё сдавшееся. И у него больше не было сил сопротивляться. И горечь была от этой кошмарной неизбежной несправедливой разлуки.
Он лежал, испаряясь, истончаясь, на горячих простынях из плотного довоенного полотна, под тяжелым стеганным одеялом, краем слезящегося глаза цепляясь за предметы на тумбочке: градусник с ртутной иголкой, вонзившейся в 40, шприц в своей серебряной ванночке, фантики с порошками – белые конвертики с горькой пудрой внутри. Круглые плоские часы на которых была лишь одна стрелка – минутная.
Невыносимое чувство, которое никак нельзя было назвать, кроме как определить по этой интенсивности, само по себе было приятно. Оно было даже самым приятным из всех когда-либо им испытанных ощущений. Но он знал, вернее, угадывал, что на определенной степени интенсивности, когда это невыносимое невозможно будет вынести, оно станет ужасным, проще – ужасом. Ничего другого не останется, всё остальное исчезнет. И день за днем, час за часом эта интенсивность нарастала.
...
* * *

* * *
Ivan Tolstoy // 11-04-2019 •
В Париже умер Дмитрий Савицкий.
Царство Небесное!

*
В Париже на 76-м году жизни умер писатель и журналист, многолетний сотрудник Радио «Свобода» Дмитрий Савицкий (25 января 1944 — 11 апреля 2019).
Беллетрист. Эссеист. Поэт. Радиожурналист. Фотограф. Знаток и популяризатор джаза.

Он родился в Москве в 1944 году, сменил множество специальностей — работал токарем, грузчиком, водителем электрокара, экспедитором, киномехаником. После службы в армии поступил в московский Литературный институт, откуда был исключен с 4-го курса за «антисоветскую» прозу. Был внештатным сотрудником московского радио. В 1978 году поселился в Париже и 11 лет сотрудничал с французской прессой, публикуя эссе и фоторепортажи. Писал для русских служб «Би-би-си» и «Радио Франс Интернасиональ».

источник

Friday, December 23, 2016

Прошлый год, этот год - будто годы на шест нанизали/ Christmas trees from the past

Старые фотографии неизменно завораживают. Никого из этих людей уже нет. И того мира, в котором они жили и занимались простыми бытовыми вещами, тоже больше нет.

Странно-неподходящее к этим ретро-снимкам, и одновременно, кажется, созвучное им хайку:

Прошлый год, этот год -
будто годы на шест нанизали
один к одному...

Мацуо Басё (1644-1694)

Женщина везет домой новогоднюю ёлку (a Christmas tree), 1895 год

Мужчина несет домой новогоднюю ёлку, Челси, Лондон, 1915 год

Фото отсюда

Thursday, December 22, 2016

"Dying is hard work". Human existence in extreme conditions

Walter Schels was born in Landshut in 1936.
He worked as a window decorator in Barcelona, Canada and Geneva.
1966 he went to New York to become a photographer.
1970 he returned to Germany and worked in advertising and for various magazines.
Walter Schels became well-known for his portraits of artists, politicians, philosophers, celebrities - and animals as well.
He had a milestone experience back in 1975, when he was asked to document a birth for "Eltern" (Parents) magazine:
"That's when I saw the face of a newborn child for the first time. But it wasn't a faceless being; it had an aged, knowing face with a past."
Since that time, Schels had focused on faces and on observing the human existence in extreme conditions.

In 2004 together with Beate Lakotta, journalist and his partner, Walter Schels has released the project titled Life Before Death. It consisted out of interviews and series of photographs which capture the terminally ill in anticipation of the unknown and again in the moment after death. Schels’s portraits, in their silvery black and white tones, are reminiscent of Victorian post-mortem photography, presenting the dead as if sleeping, their eyes closed and brows gone slack in seeming comfort.
The artist tried to articulate his own fear of dying as well as childhood trauma from WWII.
For this series, he received the award Hansel-Mieth-Prize.
- source

**
The German photographer Walter Schels thinks it not only odd, but wrong that death is so hidden from view. Aged 72, he's also keenly aware that his own death is getting closer. Which is why, a few years ago, he embarked on a bizarre project. He decided to shoot a series of portraits of people both before and after they had died. The result is a collection of photographs of 24 people - ranging from a baby of 17 months to a man of 83. Alongside the portraits are the stories of the individuals concerned, penned by Beate Lakotta (42), Schels' partner, who spent time with the subjects in their final days and who listened as they told her how it felt to be nearing the end of their lives.

All his life, says Schels, he has had a crippling fear of death, and of dead bodies: "I was brought up in Munich during the war, and one day our house was bombed. I saw many bodies - limbs torn off, heads torn off, terrible things - and I have never forgotten them. Since that day, I was always afraid of dead bodies. Even when my mother died - she was 89 years old, and I'd taken her photograph earlier that very day - I didn't want to see her after death."

So it took every ounce of his courage to embark on a project that was going to force him into such close contact with the dead. "I was filled with terror. Sometimes when I was taking pictures of a body I would be loading my camera and I'd keep looking at their face out of the corner of my eye, making sure they really were dead. Once I had a dream in which one of the subjects woke up during the shoot, and said, 'What are you doing?' And I knew she was dead but I didn't want to tell her, and in my dream I was thinking, 'Oh no, how am I going to tell her she's dead?'"

Finding people who were dying was relatively easy - the couple tracked them down through hospices in Hamburg and Berlin. Perhaps surprisingly, most of the people they approached were willing to be included, though a few said no. But a bigger problem, for Schels and Lakotta, was being continuously on standby to go to take pictures: "You'd get a call at 3am and it would be the hospice to say that someone had died, and we'd have to get up straight away and get over there so we could fit in a photo shoot between the relatives arriving and the undertaker coming," explains Lakotta. "It was relentless, and very draining emotionally."
Schels agrees: "We'd come back here in the evening, after a day when we'd maybe been to a funeral and shot pictures of a dead body, and we'd sit here crying and drinking whisky and wine."
Both agree they couldn't possibly have completed the project alone: "There were times when it seemed such a strange, unbelievable thing to be doing. We could only talk to one another about it."

Photographing the bodies was a challenge. "The first shoot was terrifying: we were so afraid that we just crept in and photographed the body in profile, lying on the bed, without moving it at all," says Schels. "But when we compared the before-and-after pictures, we realised it didn't work - we hadn't captured the face in a way that mirrored it in its before-death state."
Over the next few weeks the pair experimented to overcome the problems of rigor mortis and the effects of gravity on a dead face, until they came up with an answer. "We realised we had to sit the subject up, as they had been in the before-death shot," says Lakotta. She went, she says, from being someone who could hardly bear to touch a dead body to someone who thought nothing of moving a body around and coaxing it into a sitting pose to get a good face-on shot. "But one thing you never get used to is the feel of a dead person - it's always shocking. It's like cement - that cold, that hard, and that heavy."

But more shocking still for Schels and Lakotta was the sense of loneliness and isolation they discovered in their subjects during the before-death shoots. "Of course we got to know these people because we visited them in the hospices and we talked about our project, and they talked to us about their lives and about how they felt about dying," explains Lakotta. "And what we realised was how alone they almost always were. They had friends and relatives, but those friends and relatives were increasingly distant from them because they were refusing to engage with the reality of the situation. So they'd come in and visit, but they'd talk about how their loved one would soon be feeling better, or how they'd be home soon, or how they'd be back at work in no time. And the dying people were saying to us that this made them feel not only isolated, but also hurt. They felt they were unconnected to the people they most wanted to feel close to, because these people refused to acknowledge the fact that they were dying, and that the end was near."

Some of the subjects, says Schels, were bitter about how lonely the business of dying had made them feel - for some, this was why they agreed to take part in the project.
"Some of the dying said, 'It's so good you're doing this - it's really important to show what it's like. No one else is listening to me, no one wants to hear or know what it's really like.'"

Both Schels and Lakotta feel the experience of being close to so many dying people has changed how they feel not only about dying themselves, but how they feel about living - and also, how they would support a friend or relative through terminal illness.
"I know now how important it is to be there, or at least to offer to be there, as much as possible - and to not be afraid of asking questions, and of listening to the answers," says Lakotta.
Schels, meanwhile, says that while death never loses its ability to shock, it has - for them - lost its ability to frighten. He is no longer terrified of dead bodies, and nor is he frightened of the future. He remains, as he has long been, an agnostic, having noticed that believers and non-believers alike showed the same fear of the unknown that awaited them.

Most importantly, the couple feel they know the importance of making the time they have left count. And though we are discussing a most sombre subject, there is much laughter: both Schels and Lakotta have a wonderful ability to find pathos and humour in many of their experiences.
There was the man who refused to die (he was eventually told by the hospice that he would have to move back home; but when he called his girlfriend, she told him she had given all his possessions away... he finally died a few days after realising that he was on a one-way street, and there really was no going back).
Another patient, a woman, had been disappointed by almost everything, all her life. "She proudly told me that her funeral would be packed, with at least 85 people there," says Lakotta. "But I went to it, and there were only about 30 of us... and I thought, this was inevitable, really."

"What I was used to," says Schels, who has taken hundreds of portraits during his career, "was people who smiled for the camera. It's usually an automatic response. But these people never smiled. They were incredibly serious; and more than that, they weren't pretending anything any more. People are almost always pretending something, but these people had lost that need. I felt it enabled me as a photographer to get as close as it's possible to get to the core of a person; when you're facing the end, everything that's not real is stripped away. You're the most real you'll ever be, more real than you've ever been before".

- source, April 2008

**
Jan Andersen, 27
Jan was 19 when he discovered that he was HIV-positive. On his 27th birthday he was told that he didn’t have much time left: cancer, a rare form, triggered by the HIV-infection.
He did not complain. He put up a short, fierce fight – then he seemed to accept his destiny. His friends helped him to personalize his room in the hospice. He wanted Iris, his nurse, to tell him precisely what would happen when he died. When the woman in the room next to him died, he went to have a look at her. Seeing her allayed his fears. He said he wasn’t afraid of death.
‘You’re still here?’, he said to his mother, puzzled, the night he died.
“You’re not that well,” she replied. “I thought I’d better stay’.
In the final stages, the slightest physical contact had caused him pain. Now he wants her to hold him in her arms, until the very end.
‘I’m glad that you stayed’.

**
Wolfgang Kotzahn, 57
Second photo - 4th February 2004
There are colorful tulips brightening up the night table. The nurse has prepared a tray with champagne glasses and a cake. It’s Wolfgang Kotzahn’s birthday:
“I’ll be 57 today. I never thought of myself growing old, but nor did I ever think I’d die when I was still so young. But death strikes at any age.”
Six months ago the reclusive accountant had been stunned by the diagnosis: bronchial carcinoma, inoperable:
"It came as a real shock. I had never contemplated death at all, only life. I’m surprised that I have come to terms with it fairly easily. Now I’m lying here waiting to die. But each day that I have I savor, experiencing life to the full. I never paid any attention to clouds before. Now I see everything from a totally different perspective: every cloud outside my window, every flower in the vase. Suddenly, everything matters".

source
***
This sombre series of portraits taken of people before and after they had died is a challenging and poignant study. The work by German photographer Walter Schels and his partner Beate Lakotta, who recorded interviews with the subjects in their final days, reveals much about dying - and living.

Edelgard Clavey, 67
First portrait: December 5 2003
Edelgard was divorced in the early 1980s, and lived on her own from then on; she had no children. From her early teens she was an active member of the Protestant church. She contracted cancer about a year before she died, and towards the end she was bed-bound. Once she was very ill she felt she was a burden to society and really wanted to die.

Second portrait: January 4 2004
"Death is a test of one’s maturity. Everyone has got to get through it on their own. I want very much to die. I want to become part of that vast extraordinary light. But dying is hard work. Death is in control of the process, I cannot influence its course. All I can do is wait. I was given my life, I had to live it, and now I am giving it back".

**
Maria Hai-Anh Tuyet Cao, 52
First portrait: December 5 2003 
"Death is nothing. I embrace death. It is not eternal. Afterwards, when we meet God, we become beautiful. We are only called back to earth if we are still attached to another human being in the final seconds”.

Second portrait: February 15 2004 
Maria’s thoughts on death are permeated with her belief in the teachings of her spiritual guru, Supreme Mistress Ching Hai; she believes she has already visited the afterlife in meditation.
What Maria hopes is that she can achieve a sense of total detachment at the moment of death: she spends most of her time in the days leading up to her death preparing mentally for this.

**
Elly Genthe, 83 
First portrait: December 31 2002 
Elly Genthe was a tough, resilient woman who had always managed on her own. She often said that if she couldn’t take care of herself, she’d rather be dead. When I met her for the first time, she was facing death and seemed undaunted: she was full of praise for the hospice staff and the quality of her care. But, when I visited again a few days later, she seemed to sense her strength was ebbing away.

Second portrait: January 11 2003
Sometimes during those last weeks she would sleep all day: at other times, she saw little men crawling out of the flower pots who she believed had come to kill her. “Get me out of here”, she whispered as soon as anyone held her hand. “My heart will stop beating if I stay here. This is an emergency! I don’t want to die!”

**
Beate Taube, 44 
First portrait: January 16 2004 
Beate had been receiving treatment for breast cancer for four years, but by the time we met she had had her final course of chemotherapy, and knew she was going to die. She had even been to see the grave where she was to be buried.

Second portrait: March 10 2004 
Beate felt that leaving her husband and children behind would be too difficult and painful if they were with her. At the moment of her death she was entirely alone — her husband was in the kitchen making a cup of coffee. He told me later that he was disappointed that he couldn’t be with her, holding her hand, but he knew this is what she had always said, that dying alone would be easier for her.

**
Rita Schoffler, 62 
First portrait: February 17 2004 
Rita and her husband had divorced 17 years before she became terminally ill with cancer. But when she was given her death sentence, she realised what she wanted to do: she wanted to speak to him again. It had been so long, and it had been such an acrimonious divorce: she had denied him access to their child, and the wounds ran deep.

Second portrait: May 10 2004
When she called him and told him she was dying, he said he’d come straight over. It had been nearly 20 years since they’d exchanged a word, but he said he’d be there. “I shouldn’t have waited nearly so long to forgive and forget. I’m still fond of him despite everything.”
For weeks, all she’d wanted to do was die. But, she said, “now I’d love to be able to participate in life one last time…”

**
Heiner Schmitz, 52 
First portrait: November 19 2003 
Heiner was a fast talker, highly articulate, quick-witted, but not without depth. He worked in advertising. When he saw the affected area on the MRI scan of his brain he had grasped the situation very quickly: he had realised he didn’t have much time left.

Second portrait: December 14 2003 
Heiner’s friends clearly didn’t want him to be sad and were trying to take his mind off things. They watched football with him just like they used to do: they brought in beers, cigarettes, had a bit of a party in the room. “Some of them even say ‘get well soon’ as they’re leaving; ‘hope you’re soon back on track, mate!’” says Heiner, wryly. “But no one asks me how I feel. Don't they get it? I'm going to die!

**
Gerda Strech, 68 
First portrait: January 5 2003 
Gerda couldn’t believe that cancer was cheating her of her hard-earned retirement. “My whole life was nothing but work, work, work,” she told me. She had worked on the assembly line in a soap factory, and had brought up her children single-handedly. “Does it really have to happen now? Can’t death wait?” she sobbed.

Second portrait: January 14 2003 
On one visit Gerda said, “It won’t be long now”, and was panic-stricken.
Her daughter tried to console her, saying: “Mummy, we’ll all be together again one day.”
“That’s impossible,’ Gerda replied. “Either you’re eaten by worms or burned to ashes.”
“But what about your soul?” her daughter pleaded.
“Oh, don’t talk to me about souls”, said her mother in an accusing tone. “Where is God now?”

**
Roswitha Pacholleck, 47 
First portrait: December 31 2002 
“It’s absurd really. It’s only now that I have cancer that, for the first time ever, I really want to live,” Roswitha told me on one of my visits, a few weeks after she had been admitted to the hospice. “They’re really good people here. I enjoy every day that I’m still here. Before this my life wasn’t a happy one”.

Second portrait: March 6 2003 
But she didn’t blame anyone. Not even herself. She had made peace with everyone, she said. She appreciated the respect and compassion she experienced in the hospice. “I know in my mind that I am going to die, but who knows? There may still be a miracle.” She vowed that if she were to survive she would work in the hospice as a volunteer.

**
Peter Kelling, 64 
First portrait: November 29 2003 
Peter Kelling had never been seriously ill in his life. He was a civil servant working for the health and safety executive, and didn’t allow himself any vices. And yet one day he was diagnosed with bowel cancer. By the time I met him, the cancer had spread to his lungs, his liver and his brain. “I’m only 64,” he muttered. “I shouldn’t be wasting away like this”.

Second portrait: December 22 2003 
At night he was restless, he told me, and kept turning things over in his mind. He cried a lot. But he didn’t talk about what was troubling him. In fact he hardly talked at all and his silence felt like a reproach to those around him. But there was one thing that Peter Kelling followed to the very last and that was the fortunes of the local football team. Until the day he died, every game was recorded on the chart on the door of his room.

**
Barbara Gröne, 51
First portrait: November 11 2003
All her life, Barbara had been plagued by the idea that she has no right to be alive. She had been an unwanted baby: soon after her birth, her mother had put her into a home. But she had a strong survival instinct, and became very focused, she said, very disciplined in the way she lived. After much hard work, it seemed that life was at last delivering her a better hand.

Second portrait: November 22 2003 
But then the cancer struck: an ovarian tumour, which had already spread to her back and pelvis. Nothing could be done. Abruptly her old fears returned: the familiar sense of worthlessness and sadness. At the end of her life, Barbara told me that she was overwhelmed by these feelings: “All my efforts were in vain. It is as though I am being rejected by life itself".

**
Klara Behrens, 83
First portrait: February 6 2004
Klara Behrens knows she hasn’t got much longer to live. “Sometimes, I do still hope that I’ll get better. But then when I’m feeling really nauseous, I don’t want to carry on living. And I’d only just bought myself a new fridge-freezer! If I’d only known!”

Second portrait: March 3 2004 
"I wonder if it’s possible to have a second chance at life? I don’t think so. I’m not afraid of death — I’ll just be one of the million, billion grains of sand in the desert…”

source

* * *
See also: Animal Portraits by Walter Schels

Monday, December 19, 2016

what would I do without you?

18 декабря умерла от рака Рэйчел Оуэн (Rachel Owen), художница и преподавательница итальянского языка, специалист по «Божественной комедии» Данте. Большинство любителей Radiohead знает ее как «ту самую Рэйчел», с которой лидер группы Том Йорк прожил вместе 23 года и которая родила ему двоих детей. В 2015-м пара разошлась, и нетрудно было обнаружить отголоски этого события в песнях с последнего альбома Radiohead «A Moon Shaped Pool».

В 2008 году, вскоре после выхода альбома Radiohead «In Rainbows», Том Йорк дал интервью журналу Rolling Stone. Пластинку хорошо приняли критики и фанаты; сопутствующим важным событием стал тот факт, что группа впервые в истории музыкального бизнеса решила раздавать альбом своим поклонникам по той цене, которую они назовут сами — и заработала больше денег, чем когда-либо раньше.

Йорк охотно общался с прессой, что не всегда ему свойственно. Тем не менее, во время интервью Rolling Stone возник неловкий момент: журналист Марк Бинелли спросил, слышала ли Рэйчел новый альбом. «Я думаю, что Рэйчел к этому еще не готова. Она видела, чего мне все это стоило, — ответил Том, и пояснил: — Ей очень тяжело наблюдать за тем, как на меня влияет процесс написания песен. Ей это не нравится. Поэтому она еще не вполне готова слушать музыку».

Когда Бинелли попытался возразить, что Рэйчел сама художник и могла бы отнестись к творческим терзаниям с пониманием, Йорк попросил журналиста перейти к следующему вопросу. Однако признал, что, возможно, их семья с Рэйчел была бы немного счастливее, если бы он не занимался музыкой вовсе.

Том Йорк и Рэйчел Оуэн начали встречаться в 1992 году — они вместе учились в университете Эксетера. Пять лет спустя Radiohead стали суперзвездами: международный успех альбома «OK Computer» обернулся для музыкантов изматывающим мировым туром. Везде, где бы они ни оказывались, будь то Барселона, Токио или Мельбурн, группу по пятам преследовали толпы репортеров. Музыканты раздали сотни интервью, но ни в одном из них Йорк не рассказывал подробностей своей личной жизни, он просто отказывался отвечать на подобные вопросы.

Рэйчел и сама не хотела лишней популярности, она практически никогда не появлялась вместе с Томом на публике.

Тем не менее, Рэйчел Оуэн не могла не повлиять на музыку Radiohead, вдохновляя и поддерживая их главного сонграйтера в непростые периоды его жизни. Кое-где можно обнаружить даже ее физическое присутствие. Песня «How I Made My Millions» была записана Йорком дома, и на записи слышно, как Рэйчел хлопочет по хозяйству, пока Том играет на фортепиано.

В 2001 году у Тома и Рэйчел родился первый сын Ной, а у группы Radiohead несколькими месяцами ранее вышел революционный альбом «Kid A» (дословно «Ребенок А»): отказавшись от гитарного рока, группа осваивала минималистичное электронное подполье.
В 2003-м Йорк переживал из-за разнообразных политических передряг (например, избрания Джорджа Буша-младшего президентом США), но вкладывал надежду в строчки о том, что справедливым президентом, может быть, станет его сын, который во время потопа построит ковчег, чтобы добраться до Луны.
Дочери Агнес, родившейся в 2004-м, Том посвятил свой первый сольный альбом «The Eraser», вышедший двумя годами позже.

То, что семья значила для Йорка не меньше, чем Radiohead, следует, как сочли въедливые фанаты, из песни «Daydreaming» — и клипа на нее же. Песня вышла в мае 2016 года, несколько месяцев спустя после того, как Том и Рэйчел объявили о расставании. На видео постаревший (или заметно состаренный) Том Йорк проходит через 23 двери — они олицетворяют 23 года, прожитые вместе с Рэйчел, и одновременно 23 года, проведенные вместе с Radiohead (счет, очевидно, ведется с момента выхода дебютного альбома «Pablo Honey» в 1993-м, хотя группа была основана в 1985 году). Более того, на момент выхода клипа Йорку исполнилось 47 лет, то есть 23 года — это почти половина его жизни. А в концовке «Daydreaming» сквозь реверсы и шорохи можно расслышать, как Том произносит наложенные друг на друга строчки half of my life / half of my love.

Еще одна песня, с которой журналисты и поклонники связали имя Рэйчел Оуэн, — легендарная «True Love Waits». Radiohead впервые исполнили ее в 1995 году, а выпустили в 2016-м после распада семьи Йорка на альбоме «A Moon Shaped Pool». Хотя лирика, как это часто бывает у Йорка, отсылает не к самым романтическим вещам — вроде пуританского общества противников секса до брака (собственно «True Love Waits») и статьи про ребенка, который в отсутствие родителей питался одним фастфудом («on lollypops and crisps»), — рефрен «just donʼt leave» («только не уходи») звучит довольно однозначно. Особенно с учетом всех раскопанных фанатами посвящений Рэйчел, зарытых в «Daydreaming».

Сам Йорк почти никогда прямо не говорил о песнях, на которые его вдохновила Рэйчел. Но однажды сделал исключение. Это было интервью, посвященное выходу пластинок «Kid A»/«Amnesiac», и Том рассказывал о песне «I Might Be Wrong» («Я мог ошибаться»):
«Во многом песня обязана своим появлением моей подруге Рэйчел; она всегда повторяет мне слова: „Радуйся и гордись сделанным. Не оглядывайся назад, двигайся вперед, не мучайся — что вышло, то вышло“».

Очевидно, что советы и поддержка Рэйчел всегда были для Тома Йорка важнейшим подспорьем в работе — он редко об этом говорил, зато часто пел. Последний куплет вышеупомянутой «I Might Be Wrong» фактически состоит из одной фразы, которую вокалист растягивает на три строчки: «Что бы я делал? Что бы я делал? Если бы рядом не было тебя».

источник

* * *
So sad. My heart breaks for Thom, Noah, Agnes, and the rest of the family. So sorry for their loss. Rest in peace.
- source

Wednesday, December 14, 2016

WG Sebald: Without memories there wouldn't be any writing

source: The last word
21-12-2001

WG Sebald's literary career was at its height when he died in a car crash last week [14 December 2001]. In his last interview, he told Maya Jaggi about growing up in Bavaria after the second world war, his oblique approach to the Holocaust and why he still wrote in German 35 years after arriving in England

Maya Jaggi: I first interviewed Max Sebald in September, one of his reluctant concessions to publicity that he discharged with kindliness and deadpan humour. In his cramped, defiantly computerless room at the University of East Anglia, where he was professor of European literature, he showed me a sepia photograph of a young boy from his mother's Bavarian clan, who was destined to return mentally disturbed from the first world war. "This is before he knew," Sebald marvelled at the innocent countenance. "I find that frightful - the incapacity to know what's round the corner."

Those words struck me after I learned of his death last Friday, at the age of 57, in a car accident in Norwich. In old photographs he had given me, the boy Max (his third name was Maximilian) stands before the Bavarian Alps, clad in the lederhosen he detested, unaware both of the late flowering of his literary talent (he began writing "prose fiction" only in his mid-40s), and that his career would be shockingly cut short at the height of his powers.

This edited conversation, published here for the first time, was a rare public appearance by Sebald - his last in Britain - and took place on September 24.

Maya Jaggi: You were born in Wertach im Allgäu, Bavaria, on May 18 1944, in the waning years of the Third Reich. How would you describe your family background?

WG Sebald: Wertach was a village of about a thousand inhabitants, in a valley covered in snow for five months a year. It was a silent place. I was brought up largely by my grandfather, because my father only returned from a prisoner-of-war camp in 1947, and worked in the nearest small town, so I hardly ever saw him. I lived in that place until I was about 8. My parents came from working-class, small-peasant, farm-labourer backgrounds, and had made the grade during the fascist years; my father came out of the army as a captain. For most of those years, I didn't know what class we belonged to. Then the German "economic miracle" unfolded, so the family rose again; my father occupied a "proper" place in lower-middle-class society.

It was that social stratum where the so-called conspiracy of silence was at its most present. Until I was 16 or 17, I had heard practically nothing about the history that preceded 1945. Only when we were 17 were we confronted with a documentary film of the opening of the Belsen camp. There it was, and we somehow had to get our minds around it - which of course we didn't. It was in the afternoon, with a football match afterwards. So it took years to find out what had happened. In the mid-60s, I could not conceive that these events had happened only a few years back.

It preoccupied me all the more when I came to this country [in 1966], because in Manchester, I realised for the first time that these historical events had happened to real people. [One character in The Emigrants (1993) was based partly on Sebald's Mancunian landlord, a Jewish refugee.] You could grow up in Germany in the postwar years without ever meeting a Jewish person. There were small communities in Frankfurt or Berlin, but in a provincial town in south Germany Jewish people didn't exist. The subsequent realisation was that they had been in all those places, as doctors, cinema ushers, owners of garages, but they had disappeared - or had been disappeared. So it was a process of successive phases of realisation.

MJ: Your work combines genres - autobiography, travel, meditative essay - and blurs boundaries between fact and fiction, art and documentary. You've said the big events are true while the detail is invented. What inspired your latest novel, Austerlitz, and the character of Jacques Austerlitz?

WGS: Behind Austerlitz hide two or three, or perhaps three-and-a-half, real persons. One is a colleague of mine and another is a person about whom I happened to see a Channel 4 documentary by sheer chance.
I was captivated by the tale of an apparently English woman [Susie Bechhofer] who, as it transpired, had come to this country with her twin sister and been brought up in a Welsh Calvinist household.
One of the twins died and the surviving twin never really knew that her origins were in a Munich orphanage. The story struck home; it cast my mind back to Munich, the nearest big city to where I grew up, so I could relate to the horror and distress.

MJ: Jacques Austerlitz recovers memories in his 50s of having arrived in Britain from Prague on the Kindertransport. Much of your work is about memory: its unreliability, its shattering return after being repressed. Does literature have a special role to play in remembrance?

WGS: The moral backbone of literature is about that whole question of memory. To my mind it seems clear that those who have no memory have the much greater chance to lead happy lives. But it is something you cannot possibly escape: your psychological make-up is such that you are inclined to look back over your shoulder. Memory, even if you repress it, will come back at you and it will shape your life. Without memories there wouldn't be any writing: the specific weight an image or phrase needs to get across to the reader can only come from things remembered - not from yesterday but from a long time ago.

MJ: Your work is very oblique and tentative in its approach to the Holocaust; you avoid the sensational. What do you think the dilemmas are of fiction writers tackling the subject?

WGS: In the history of postwar German writing, for the first 15 or 20 years, people avoided mentioning political persecution - the incarceration and systematic extermination of whole peoples and groups in society. Then from 1965 this became a preoccupation of writers - not always in an acceptable form. So I knew that writing about the subject, particularly for people of German origin, is fraught with dangers and difficulties. Tactless lapses, moral and aesthetic, can easily be committed.

It was also clear you could not write directly about the horror of persecution in its ultimate forms, because no one could bear to look at these things without losing their sanity. So you would have to approach it from an angle, and by intimating to the reader that these subjects are constant company; their presence shades every inflection of every sentence one writes. If one can make that credible, then one can begin to defend writing about these subjects at all.

MJ: Your books have a documentary feel, using captionless black-and-white photographs, but their status is unclear, or whether portraits correspond to people in the text. What's your interest in photography, and why do you strive for uncertainty in the reader about what's true?

WGS: I've always been interested in photographs, collecting them not systematically but randomly. They get lost, then turn up again. Two years ago in a junk shop in the East End of London, I found a postcard of the yodelling group from my home town. That is a pretty staggering experience. These old photographs always seem to have this appeal written into them, that you should tell a story behind them. In The Emigrants there is a group photograph of a large Jewish family, all wearing Bavarian costume. That one image tells you more about the history of German-Jewish aspiration than a whole monograph would do.

MJ: Why do you continue to write in German?

WGS: I have lived in this country far longer than in Bavaria, but reading in English I become self-conscious about having a funny accent. Unlike Conrad or Nabokov, I didn't have circumstances which would have coerced me out of my native tongue altogether. But the time may come when my German resources begin to shrink. It is a sore point, because you do have advantages if you have access to more than one language. You also have problems, because on bad days you don't trust yourself, either in your first or your second language, and so you feel like a complete halfwit.

Friday, December 09, 2016

'If you choose to be alone you can't be lonely'

Full text: Meet the modern-day hermits

In 2013, police came across a man in the US state of Maine stealing food from a local summer camp at night. It appeared to be a simple case of theft at first. But what was going on was far more unusual. According to reports, Christopher Knight, then 47, had walked into the woods at the age of 19 and never came out. He built himself a makeshift shelter and survived by taking food from nearby homes and camps, just as he was doing on the night he was caught. Knight had hardly spoken to anyone during his entire time in solitude.

It’s not clear why Knight dropped out of society, but it happened a year after he graduated from Lawrence high school in Fairfield about 1986. The only big interview he did was with Michael Finkel, an American journalist. Knight, who has been given a possible diagnosis of Asperger syndrome, a form of autism, said he couldn’t explain why he left society. He told Finkel: “I found a place where I was content.

The tradition of the hermit has endured in some cultures for millennia. Those who do so for religious reasons tend to live in contemplative silence. The first known Christian hermit was Paul of Thebes and his disciple, Anthony the Great, followed Jesus’s lead by going into the wilderness in about AD270. Many have since emulated him. There are also Buddhist and Hindu hermits. It’s thought there are still 200 religious hermits in Britain today.

Then there are those, perhaps more common in modern times, who are cut off because of mental or physical ill-health. In Japan, there is a a phenomenon called hikikomori [см. об этом у Мухо] where young men and women withdraw from society.

We asked our readers for their experiences of living as a recluse.

‘I went from a busy job in London to living off-grid and I couldn’t be happier’
Jade Angeles Fitton fell into a hermitic existence, working from home in a remote Devon village, after years working in London.

I live in Devon, in village by the sea. It’s remote from October to May as most of the houses in the village are second homes now, but gets busier in the summer. I have lived here on my own for the past six months; for four months before that I lived alone in the middle of nowhere on the moors. I work from home as a writer and spend days on end without seeing anyone. Sometimes I feel like I am living out one long day over and over again: I work all day and take a stroll to the headland that looks over the sea before dinner.

My life used to be very different. I worked as a producer in advertising and fashion in London, so, my life was more stressful and filled with a lot of people and deadlines. It was a constant blur of trying to achieve people’s unrealistic expectations, and trying not to cry when I looked at spreadsheets. I went out a lot, but I still worked hard: on the nights I wasn’t returning home from a party at 5am, I was leaving home for early call-times.

I moved because London was too stressful and expensive. Now I feel calmer and more connected to planet Earth somehow. In cities you can, and I certainly did, forget where you are – as in, on a miracle planet spinning in space – because all (or the majority of what) you see in cities is manmade. It’s like this horrible endless, concrete hall of mirrors where every face reflected back at you is slightly angry.

Since being in Devon I see people maybe once a week or less. I’ve made absolutely no new friends and been on no dates since living here. On weekends I usually just stay in and work. I do get lonely quite a lot, but I’m fine with my own company. Recently, I’ve missed London’s galleries and just being able to leave my house and walk to a friend or an exhibition. But instead I walk to the sea and remember it’s not so bad where I am.

I’ve not spent this much time alone since I was about 12, and it’s let me be selfish without worrying about anyone else. Being on my own has been great for my writing. It’s surprising what can get done if you’re not willing to give yourself a day off and have no one to persuade you to have a laugh. I have such a set routine of work nowadays, going to bed early and getting up early.

I have become a bit more like my childhood self, which I prefer, so I have gone back to being tomboy. I used to dress up and wear lipstick and high heels, but now I rarely brush my hair and have got really into wildlife and birdwatching again. I have more energy when I do see people too because I’ve been alone for so long. I get genuinely excited to see another human being.

*
‘If you choose to be on your own you cannot be lonely’
Neil Ansell lived in a remote village on his own for five years. He rarely saw anyone except a local farmer.

As a child I took great pleasure in being close to nature. I was outdoorsy and passionate about birds. On weekends I would go out after breakfast and not come home until the evening, spending days in the south coast of England’s marshes.

So I suppose it wasn’t completely out of character when I decided to pack up my life in London in search of adventure. In 1990 I moved to a remote cottage in Powys, mid-Wales, high in the Cambrian mountains, which I found out about through a friend. I ended up living in this basic stone cottage in a pretty much as a hermit for the next five years. I had no electricity, no clock, no mirror, just three rooms, and no company.

It faced the hillside and took in the whole of the Brecon Beacons. When I first arrived I wasn’t sure how long I’d stay. I’d gone from living in big chaotic squats in London with 20 to 30 homeless people to solitude. The only person I ever saw from the cottage where I lived was a tenant hill farmer, a single man whose father had farmed the same land before him. He had never travelled from home. Other than him, in the five years I was there, there was not a single passerby. I would go for weeks without seeing anyone even in the distance. I would go to village shop occasionally, but I mainly tried to become self-sufficient, growing my own food and eating a vegetarian diet.

My daily routine involved waking up with the sun and trying to light a fire for cooking. I would then work the land and do a bit of forestry. I didn’t need much money as I had no expenses – I paid a bit of poll tax and rent but had no bills. The money I did have was for occasional travel, but I always stayed there for Christmas and birthdays.

If you c-h-o-o-s-e to be on your own you cannot be lonely if you know what I mean. In winter I would sometimes think, “You won’t see anyone for few weeks” but I knew this wouldn’t be forever and friends did visit.

Everything changed for me when I met a woman at a wedding during one of my rare trips out of the cottage. She started visiting me and we embarked on a long-distance relationship. Eventually, we made plans to start a family together and she wanted me to move and live with her. So it was this that made me leave. What I found most difficult about moving back into society was the constant need for conversation. But I coped in the same way as I had adjusted to solitude. Ever since, though, I have made an effort to try to spend some time alone whenever I can.

Living as a hermit for five years made me more self-sufficient and emotionally strong. I never had any fear. The only thing in life really to be scared of is other people. You’re actually less in danger being on your own. Obviously you have to exercise a certain amount of caution because if you are on your own and you break your leg you’re in trouble.

see also:
Hermit of southern Tuscany;
Christopher Thomas Knight 'I miss the woods. I was completely free'

Monday, December 05, 2016

всемирная история: война, война, война и страдания человечества/ Astrid Lindgren - War Diaries

Йенс Андерсен. «Астрид Линдгрен. Этот день и есть жизнь» (биография великой сказочницы Астрид Линдгрен, ее письма, дневники, воспоминания близких).

Весной 1941 года немецкая военная машина развернулась в сторону Советского Союза.
Примерно в это время Пеппи Длинныйчулок обрела свое странное имя в череде устных рассказов матери, которая так напряженно следила за политической ситуацией в мире, будто собиралась на фронт.

Years before her stories of the red-braided Pippi Longstocking would make her famous, Astrid Lindgren was a 32-year-old mother in Stockholm with two small children, recording the nightmares of the second world war in 17 volumes of diaries that have just been published in Scandinavia for the first time.

О том, что образ Пеппи коренится — в ужасах Второй мировой войны, в отвращении Астрид Линдгрен к насилию, демагогии, тоталитарным идеологиям, свидетельствует автобиографическое произведение, состоящее из вырезок, вклеек и записей, которые Астрид делала на протяжении 20 лет.

Documenting the progress of war and how it affected her family life, the diaries run from 1 September 1939 until the end of hostilities in 1945 – the year that the publication of Pippi Longstocking would change the Swedish author’s life for good. It took a team led by Lindgren’s granddaughter Annika Lindgren two years to turn the 17 handwritten volumes into the just-published Krigsdagböcker (War Diaries).

Вначале она называла это «военным дневником», но в 1945 году записи продолжались, переросли в дневник послевоенный, дневник холодной войны. В 1961 году была вклеена последняя газетная вырезка, поставлена последняя точка.

Военный дневник Астрид Линдгрен, больше похожий на коллаж из пожелтевших газетных вырезок с рукописными заметками о последних новостях большой политики и семейных событиях 1940-х и 1950-х годов, — уникальный автобиографический документ. Астрид говорила Маргарете Стрёмстедт: «Я начала писать эти дневники, чтобы упорядочить воспоминания, нарисовать общую картину происходящего в мире и как она на нас влияла».

Она начала записи 1 сентября 1939 года в Стокгольме:
«Ох! Сегодня началась война. Никто не может в это поверить. Вчера днем мы с Эльсой Гулландер сидели в Васа-парке, вокруг нас бегали и играли дети, а мы приятно и уютно поругивали Гитлера и соглашались, что войны точно не будет, — и вот сегодня! Рано утром немцы бомбили несколько польских городов и медленно, но верно вторгаются в Польшу со всех сторон. До сих пор мне удавалось сдерживать себя от накопительства, но сегодня я сделала запасы – немного какао, чай, мыло и кое-что еще. Ужасное уныние довлеет на всех и вся. По радио целый день передают новости. Многих военнообязанных призвали. Объявили запрет на пользование частными автомобилями. Господи, помоги нашей бедной планете в тисках этого безумия!»

Для Астрид Линдгрен, как и для миллионов других людей, Вторая мировая война стала поворотным моментом, изменившим ее взгляд на мир, жизнь и человека. Это она сама, уже в старости, утверждала в одном интервью, где также признавалась, что возмущение и злость на Гитлера, Сталина, Муссолини, нацизм, коммунизм и фашизм были ее «первым проявлением интереса к политике».

В «военном дневнике» очень заметно желание Астрид разобраться в причинах войны, её влиянии на людей, желание делать что-то, протестовать, кричать. В то же время описания семейных торжеств, дней рождения и отпусков полны гармонии и покоя. Почти сюрреалистический пример раздвоения реальности, в которой жили многие шведы, — запись, сделанная летом 1941 года, когда семья Линдгрен отдыхала в фурусундских шхерах (Фурусунд — остров и приморский поселок на Балтийском море). Стуре [муж] ходил на веслах в семейном ялике, Астрид купалась, искала первые ягоды и лисички. Все дышало идиллией, а по вечерам — под далекий грохот финско-русских схваток в Аландском море — Астрид читала привезенные с собой исторические книги, желая понять, что происходит с миром. 28 июня она записала в дневнике:

«А здесь нужно вклеить речь Гитлера в связи с началом войны, но это позже. Сижу на кровати после беспокойной ночи, проведенной в борьбе с комарами под отдаленный гром орудий, смотрю на море, скрытое легкой дождевой дымкой... Национал-социализм и большевизм напоминают двух огромных ящеров, сражающихся друг с другом. Отвратительно принимать сторону одного из ящеров, но сейчас невозможно не желать, чтобы Советский Союз как следует получил за все, что заграбастал во время этой войны, и за все, что сделал с Финляндией. Англия и Америка вынуждены держать сторону большевиков, и это, верно, еще труднее, и „the man in the street“ трудно это понять. Королева Нидерландов Вильгельмина сказала по радио, что готова поддержать Россию, однако по-прежнему против принципов большевизма. Самые многочисленные за всю мировую историю войска стоят друг против друга на Восточном фронте. Страшно даже подумать. Не Армагеддон ли нас ждет? Читаю тут, на Фурусунде, всемирную историю — чтение это наводит жуткую тоску: война, война, война и страдания человечества. И их ничто и никогда не учит, они лишь продолжают заливать землю кровью, потом и слезами».

Астрид Линдгрен хорошо представляла себе военные ужасы. В 1940 году ее взяли аналитиком в шведскую разведку — благодаря криминологу Харри Сёдерману: Астрид в 1930-е годы работала у него в Институте судебной экспертизы. После начала войны Сёдерман участвовал в создании национальной системы перлюстрации в Швеции.

Астрид выполняла секретную работу в отделе перлюстрации писем почтовой службы Стокгольма, то есть до капитуляции Германии в мае 1945 года прочла тысячи писем за рубеж и из-за рубежа и была прекрасно информирована о том, что война делает с людьми.

Через неделю после вступления Астрид в должность, в сентябре 1940 года, в «военном дневнике» появилась запись:
«15-го числа сего месяца начала свою секретную „службу“ — настолько секретную, что даже не решаюсь о ней здесь писать. Прослужила неделю. И теперь мне совершенно ясно, что в Европе сейчас нет ни одной страны, столь далекой от войны, как наша, невзирая на значительный рост цен, карточки и увеличение безработицы. У нас здесь, по мнению иностранцев, более чем прекрасно».

«Моя грязная работа» — так называла Астрид Линдгрен секретную должность, на которую брали только тренированных читателей и в высшей степени благонадежных граждан. Вся эта невидимая армия читателей — безработных выпускников вузов, учителей, делопроизводителей, студентов и служащих нейтральной шведской армии — при вступлении в должность давала подписку, что не раскроет никому информацию о сути их «почтовой» работы. Астрид Линдгрен сдержала обещание — почти. Всего несколько слов просочилось в ее письма семье, но в «военном дневнике» она могла отвести душу, рассказывая о многочисленных невыносимых тайнах. Время от времени ей удавалось снять копию с какого-нибудь особенно интересного письма и вклеить в дневник, а иногда она просто записывала то, что запомнилось, как, например, 27 марта 1941 года:

«Сегодня мне досталось безумно печальное письмо одного еврея, документ эпохи. Он недавно приехал в Швецию и в письме своему собрату в Финляндии рассказывает о депортации евреев из Вены. В день человек по тысяче насильно переправляли в Польшу в чудовищных условиях. По почте тебе приходит своего рода рекомендация, после чего ты должен отправиться в путь с чрезвычайно скромной суммой денег и небольшим багажом. Условия непосредственно перед поездкой, во время поездки и по прибытии в Польшу были такими, что пишущий не пожелал их касаться. Среди несчастных был его собственный брат. Гитлер явно намеревается превратить Польшу в одно большое гетто, где несчастные евреи будут умирать от голода и грязи. Бедные люди! Что же Бог Израилев не вмешается? Как может Гитлер думать, что так позволено обращаться с ближними?»
источник


“Blood is flowing, people are maimed, misery and despair are everywhere. And I don’t care about it. Only my own problems interest me,” wrote the Swedish author in July 1944.

On New Year's Eve in 1945, she writes: "I wish myself a happy new year! Myself and my family! And the entire world, if possible, but that is probably asking too much."

On 7 May 1945, she celebrates: “The war is over! The war is over! The war is over!”, writing of the “wild sense of jubilation” on the streets of Stockholm, where “everyone’s behaving as if they’ve gone crazy”.
“I’ve been drinking sherry with Linnea and Lars and feel a bit light-headed,” she continues. “It’s spring and the sun is shining on this blessed day and the war is over. I wouldn’t want to be German. Just think, the war’s over, Hitler’s dead (there are jubilant shouts and cheers on the radio now; Stockholm has completely taken leave of its senses).”

source; source

Thursday, December 01, 2016

euthanasia against alcoholism

По Би-Би-Си рассказали; потом нагуглила:

A 41-year-old man has ended his life by fatal injection rather than carry on living as an alcoholic, in a radical new extension of Holland’s euthanasia regime.
Mark Langedijk decided that death was the only way to escape from his addiction to drink, according to an account published by his brother.
‘My parents especially have done everything humanly possible to save Mark. They adopted his two children, they took him in when his marriage finally collapsed, they helped him find accommodation, they arranged rehab, they gave him money, support and unconditional love.
‘Through eight gruelling years and 21 hospital and rehab admissions they continued to believe in a happy ending.’
But, Marcel Langedijk said, his brother began drinking again after every attempt at rehabilitation.

"My brother suffered from depression and anxiety and tried to 'cure' it with alcohol. He's from a normal family, he did not want this to happen. He did not take an easy way out. Just a humane one.

"If that's troubling for Mrs Bruce that's a pity. I am just glad my brother did not have to jump in front of a train or live a few more years in agony before dying of his abuse.

"Alcoholism and depression are illnesses, just like cancer. People who suffer from it need a humane way out.

"It's not like we go around killing people in Holland. It took my brother a year and a half and many struggles to get it done."

source

Wednesday, November 30, 2016

Переводчику: «выбрать автора, как выбирают друга, чтобы ваши вкусы совпадали»/ Nina Shulgina, from interview (2016)

Нина Шульгина: Мой отец учился до революции в университете в Цюрихе, на физфаке, прекрасно знал немецкий, французский и английский языки. Когда началась Первая мировая война, его, как русского студента, интернировали. И в лагере для интернированных его народолюбие оформилось в коммунистические идеи. Он вернулся в Россию, в качестве военкома участвовал в Гражданской войне, воевал с белополяками. Потом занимался научной работой. В последние годы жизни, тяжело заболев, взялся за переводы с немецкого. В числе его работ, в основном философских сочинений, и книга известного швейцарского историка культуры Якоба Буркхардта.
Отец умер в 42 года и запечатлелся в моей памяти, как романтик революции, идеалист, отдавший жизнь за неосуществимую идею. После него осталось много разных словарей, привезенных из Швейцарии, и его любовь к слову. Вот и потянуло меня в филологию.

Когда я окончила романо-германское отделение МГУ, меня направили работать в Библиотеку иностранной литературы. В библиотеке я познакомилась со своим будущим мужем [Михаил Владимирович Фридман (1922 — 2006) — литературовед, прозаик, поэт и переводчик, специалист по румынской литературе]. Это тоже сыграло в моей судьбе немаловажную роль. Мои первые шаги на этом поприще были сделаны с его помощью.

В Чехословакии, как и в других наших сателлитах, в обязательном порядке изучался русский язык, – и у нас с Пражским педагогическим издательством был заключен контракт на совместные издания. Я редактировала учебники чешского языка, очерки по чешской грамматике, книги с параллельными текстами – русскими в переводе на чешский, разговорники и прочую подобную литературу. Все это углубляло мои знания, как чешского, так и русского языка, и в значительной мере подготовило меня к переводу. В 1960-е я уже стала переводить чешских авторов.

[...] с пяти лет ходила в немецкую группу и учила немецкий в школе. Однако после войны даже слышать звуки этого языка было неприятно.

В оккупированной Чехословакии пострадала, прежде всего, интеллигенция. Почти всех уволили с работы. И, конечно, не в последнюю очередь репрессии коснулись писателей. Большинство из них было выброшено из литературы на 20 лет – вплоть до «бархатной революции» 1989 года. Книги Кундеры, Вацулика, Гавела и многих других были изъяты из библиотек и оказались в подвалах. Кундере, чтобы выжить, пришлось писать астрологические прогнозы под чужим именем. Некоторые знакомые, боясь с ним здороваться, переходили на другую сторону улицы. Правда, потом какой-то издатель предложил ему написать сценарий по «Идиоту» под чужим именем. Но он отказался даже «под угрозой голода». И вместо этого написал пьесу «Жак и его господин» по роману Дидро «Жак-фаталист». [см. об этом также в статье]
Из-за [Достоевского] некоторые в России считают Кундеру чуть ли не русофобом. Кундеровское неприятие Достоевского стало темой раздора его с Бродским, упрекавшим его в нелюбви к России. Но это, конечно же, чушь! Кундера часто объясняется в любви к Толстому, Чехову, русская культура и литература пронизывает почти все его творчество.
Впрочем, он объясняет свою неприятие Достоевского: это издерганность его героев, излишняя сентиментальность, избыток чувств. Кстати, в этом он солидарен с русским Набоковым, которого трудно было бы обвинить в русофобии. Кундера поясняет: когда всё построено на эмоциональности – можно ждать самого худшего.

С момента оккупации [...] чешские писатели были под запретом, однако еще оставались словаки. Страна тогда была общая, хотя эти два народа, надо сказать, очень разные. И их мирный «развод» в 1993 году во многом естественен. Словаки всегда были больше «под венграми», чехи – «под немцами». Это отразилось и на их культурах.
Для меня словацкая литература была своего рода отдушиной, я почти 20 лет в основном переводила ее.

[...] Кундера удивительно строг, даже педантичен по отношению к переводу. Однажды в одном из переводов, дабы не повторять слова «он», я написала «герой». Кундера заметил это и прислал мне письмо с просьбой придерживаться его текста.

Года два назад в ответ на мое поздравление он [Кундера] написал мне: «Мои книги живут в России благодаря вашим превосходным переводам. В России – в стране, которая так много значила для моей страны».

[...] Кундера не захотел печатать книгу в журнале «Театр». Но он вообще с трудом соглашался на любые журнальные публикации.
Но когда я пришла забирать свой перевод из «Иностранной литературы», Григорий Чхартишвили, работавший там заместителем главного редактора, попросил оставить его для обсуждения на редколлегии. По ее решению роман был принят к публикации.

Кундера человек очень сложный, очень требовательный.
Он прослеживает каждое слово в переводе и считает, что его значение должно полностью соответствовать значению в оригинале.

Набоков в своем эссе «Искусство перевода» пишет о трех ступенях грехопадения переводчика. Первая ступень – самый невинный грех, когда переводчик просто чего-то не знает, что-то не понимает и делает ошибку в переводе. Второй – когда он умышленно что-то опускает, не потрудившись дойти до сути. Или придумывает что-то поверхностное и не соответствующее оригиналу. Но самый страшный грех, за который полагается жесточайшая пытка, когда он берется украшать, полировать, изменять структуру фразы, стиля, считая, что он напишет лучше, чем автор.

У нас была очень хорошая школа перевода и редакторов. Может быть, и Набоков, и Кундера не учитывали, что между переводчиком и выходом книги еще стоит редактор, который приглаживает текст, делая его банально «правильным». Каждый настоящий писатель индивидуален по стилю, нанося некую червоточину обычному потоку слов. Как, например, можно пригладить Андрея Платонова или «отредактировать» Льва Толстого? Собственно, найти русский адекват, соответствующий оригиналу, это и есть самое сложное в переводе.
Еще Рабле говорил: «Перевод, как женщина, что неверна, если она красива, и верна, если невзрачна». Но я всегда стараюсь свести до минимума это противоречие.
Самое главное в переводе – языковой слух. Иногда изменишь порядок слов, и фраза звучит уже совсем по-иному. Перевод – это усилие, это большая напряженная работа.

Одна из самых сложных моих работ была «Жизнь не здесь». Там много стихов, метафор, большое количество героев. И мне бывало нелегко воспроизводить эротизм прозы Кундеры. У нас в России все-таки очень сдержанная литература, была, во всяком случае. У нас нет даже литературной лексики для этого. Либо совсем грубая, матерная, либо выражение «заниматься любовью». Но, кажется, я как-то справилась с этой сложностью.

В переводе его собственного текста Кундера интересуется всем. За искажением стилистическим очень часто искажается и смысл.
Кундера – мыслитель. У него все базируется не столько на языке, сколько на мысли.

[...] чешская литература, кроме Кундеры, у нас практически не раскупается и мало читается. [...] Чешская литература более замкнута в себе самой, ограничена своими пределами. Кроме Милана Кундеры, а в прошлом Гашека и Чапека, в мире, да и у нас в России, мало кто из чехов или словаков получили широкую известность. Даже Богумил Грабал, самый, пожалуй, знаменитый в Чехии писатель. Но и он не достиг мировой славы Кундеры.

[...] Я не знаю второго такого случая, чтобы кто-то из нынешних зарубежных писателей издавался с 1990 года в разных изданиях, включая собрание сочинений в 4-х томах. В его [Кундеры] последней книжке – «Торжество незначительности» [опубликована в 2015 году] – снова речь о России. Пусть это Калинин, Сталин, но все равно Россия не дает ему покоя.
Францию он, видимо, так до конца и не принял. В 1978 году его лишили чешского гражданства, и он, конечно, благодарен этой стране, что она предоставила ему все. Но наша общая подруга однажды заезжала к нему в Париж и надеялась, что он покажет ей город, но он ходил с ней по его улочкам и говорил только о Чехии.
Вернуться в Чехию он не может, ибо его Чехии уже нет. Роман «Неведение» именно об этом. Может быть, и наше поколение уже не узнаёт Москвы. Нельзя вернуться туда, чего уже нет. Молодым этого не понять. Сплошные перевертыши… Сейчас все переиначивается, мифы, в которые мы верили, развенчиваются, наши герои стали уже антигероями. Все воспринимается по-другому. И, может, через какое-то время все снова изменится. В Европе, пожалуй, все не так зыбко, прошлое в сознании людей там более устойчиво.

Мы с ним [с Кундерой] теперь почти не общаемся. Я лишь всегда поздравляю его с днем рождения, обычно он отвечает.
Вольтер писал: «Кто хочет заниматься переводом, тому надлежит выбрать автора, как выбирают друга, чтобы ваши вкусы совпадали». Милан Кундера для меня именно такой автор. Он, как никто другой, оправдал мое почти полувековое занятие переводом.

С сокращениями; источник

См. также другие материалы

Friday, November 25, 2016

Цветные фотографии С. Прокудина-Горского/ Sergey Prokudin-Gorsky

Сергей Михайлович Прокудин-Горский (1863 — 1944) — русский фотограф, химик (ученик Менделеева), изобретатель, издатель, педагог и общественный деятель, член Императорского Русского географического, Императорского Русского технического и Русского фотографического обществ. Внёс значительный вклад в развитие фотографии и кинематографии. Пионер цветной фотографии в России, создатель «Коллекции достопримечательностей Российской империи».

*
С. М. Прокудин-Горский. Вид на Тифлис с площадки церкви св. Давида. 1912 г.

Метод получения цветного изображения Прокудин-Горский изобрел в начале ХХ века. Используя обычные черно-белые фотопластинки и специальный фотоаппарат собственной конструкции, делались три снимка одного и того же сюжета через три различных фотофильтра – синий, зеленый и красный. Затем изготавливались диапозитивы, которые проецировались на экран специальным диапроектором, в результате на экране получалось цветное изображение.
С. М. Прокудин-Горский. Ботаническое ущелье. Тифлис. 1912 г.

Свои работы фотохудожник продемонстрировал перед Императорским двором в Царском Селе. Николай II был восхищен увиденным и сразу же поручил Прокудину-Горскому заснять сцены из жизни всех составлявших тогда Российскую империю областей. Для этого фотографу было выдано два специальных разрешения. В первом говорилось, что Его Императорское Величество высочайше дозволяет ему пребывать в любых местах, независимо от секретности, и фотографировать даже стратегически важные объекты. Во втором документе всех официальных лиц призывали содействовать Прокудину-Горскому «в любом месте и в любое время».
Для путешествия фотографу выделили пульмановский вагон, в котором оборудовали фотолабораторию.
С. М. Прокудин-Горский. Группа рабочих на сборе чая. Гречанки. [Чаква.] 1912 г.

В 1909 – 1915 годах Прокудин-Горский путешествовал по Грузии и сделал несколько десятков снимков, в частности, в Батуми, Чакви, Сухуми, Новом Афоне, Гаграх, Боржоми, Тбилиси.
Мастер запечатлел природу, архитектуру, производство, быт, сельское хозяйство, костюмы грузин.
А на реке Каролицкали С. Прокудин-Горский снял автопортрет (1912).

источник
(В книге «Великие в Грузии» журналист Бесик Пипия рассказывает о легендарных и прославленных путешественниках, правителях, представителях духовенства, военных, ученых, писателях, художниках, музыкантах, актерах, предпринимателях и спортсменах, побывавших на земле Руставели).

См. также: 
Сергей Михайлович Прокудин-Горский - Хронология жизни
Фотографии Прокудина-Горского: Грузия

Related Posts Plugin for WordPress, Blogger...