Tuesday, September 29, 2015

Человек в окне Вселенной. Борис Семенович Лунин (Шихман) /Boris Lunin (Shikhman) (1892—1960)

Дмитрий Волчек, Радио Свобода, 2010 год:

50 лет назад от рака желудка умер 68-летний Борис Семенович Лунин (настоящая фамилия Шихман), скромный московский обыватель, инвалид, зарабатывавший на жизнь перепечаткой жалоб и заявлений советских граждан. Перед смертью он распорядился, чтобы урну с прахом из крематория не забирали. Лишь несколько человек знали, что Борис Лунин – писатель, автор странной и пугающей книги «Неслучайные заметы», отпечатанной на машинке в трех экземплярах.

За два года до смерти Борис Лунин распечатал труд всей своей жизни «Неслучайные заметы», предварив рукопись краткой автобиографией:
«Родился в 1892 году, в июне, в старой Москве, на Пятницкой улице, в квартире за магазином. В окне магазина на высоких витых ножках — дамские шляпки, на шляпках мёртвые птахи — белые синие, черные, — прогретые солнцем. За окном булыжная мостовая, припрыг колясок, вонища навоза и пыли, кровавый — от свеч — глаз церковного стекла...
В 1902 умерла мать.
В 1905 — всей семьей переехали в Петербург.
В 1929 — умер отец.
В 1941 — война.
В 1958, текущем, — мне 66 лет.
Подробности? Были, конечно. Да стоит ли о них — ничего особенного».

Борис Семенович Шихман родился в московской купеческой семье, исповедовавшей лютеранство. В 1905 семья перебралась в Петербург. Летом часто ездили на дачу под Москвой и Петербургом, в «заметах» содержатся очень тонкие зарисовки дачных платформ и поездов, проселочных дорог, сельских церквей и заросших кладбищ.

Подмосковье, воскресный полдень на даче. Вся наша семья за чайным столом на террасе. Запах варенья и душистого чая. Плывут облака, и шумят деревья в серебряной глади самовара. Я оперся о стол подбородком и лениво гляжу в сад. Спать хочется от зноя и праздности! Сквозь дрему слышу голос отца, он читает газету — о землетрясении в Турции, о встрече французского президента с русским императором, об убийстве в Марьиной роще... Просыпаюсь на пустой террасе. Уже зашло солнце, потемнели земля и зелень, нервно дышат цветы и деревья в предчувствии ночи. В комнатах горят керосиновые лампы, отбрасывая золотую дорожку на террасу...»

«Запах сосны и пыли в конце рельсового пути. Здесь мы жили в самом начале века, в селе Богородском, на даче. Еще глядели в мир мои молодые родители. В саду сияли шары на деревянных поставах. Пела калитка, суля, всякий раз, приход таинственного гостя. А к вечеру меж дерев загорались огни дач. Кричал паровик, тяжко отдуваясь гарью. В комнатах запах свежего теса и сырой травы. Огромный медный месяц глядел разом во все окна...» - Неслучайные заметы)

Борис окончил филолого-исторический факультет Петербургского университета.
В 1920-м году женился на балерине [?] Александре Николаевне Корсаковой (1904-1990). Детей у них не было.

Вспоминает Леонид Стонов:
— Она была художницей-самоучкой, училась у Татлина. Борис Семенович очень любил свою жену, но у них была какая-то холостяцкая жизнь. Она все время почти отсутствовала, занималась живописью, никто ее не выставлял. Потом, после смерти Бориса Семеновича, издали ее альбом иллюстраций к произведениям Достоевского. Но мы с ней почти не встречались. Вообще он с ней приходил в гости максимум раз в год, он всегда ходил один.

Во время НЭПа Борис Семенович проявил незаурядные способности бизнесмена, как теперь сказали бы. Они организовали издательство с братом [Яков Семенович Шихман (Рыкачев) (1893-1976) – прозаик, критик, отчим Юрия Нагибина] в Петербурге, «Первина» называлось, и довольно успешно издавали книги (например, большую по формату книжку детских стихов Александра Блока).

Но году в 1928-м это все было разрушено. Тогда братья перебрались в Москву и основали предшественника Всесоюзного гастрольно-концертного объединения (ВГКО) — организацию по выступлениям писателей и поэтов в разных городах. Лунин ездил с ними по стране, это ему очень нравилось. Он был лично знаком со всеми основными писателями и поэтами того времени, Маяковским, Пастернаком. Очень любил Блока, считал его гениальным поэтом. Образно рассказывал о гастролях «непросыхавшего» Есенина в Тбилиси.
(Тифлис. Шашлычная. Год 1927-й [? Есенин умер в 1925-м]. Человек бегает меж столами, ловит за хвост кота. Вижу, колесом спина и вздернутый зад. Но вот выпрямился человек, встал, глядит на меня прищуром глаз... Сергей Есенин!... Обнял меня, расцеловал... Совсем не тот, какого знал в 1920-м — синеглазого, с густой шапкой льняных волос и ровней белых зубов... Сейчас павианий взгляд, красные веки с дрожью белых ресниц, лицо припухшее с липовым отливом, волос зализан помадой, дышит горклым дыханьем и, враз, шепотком, на ухо: «Я-то... внучку Льва Толстого... о, сколько же я баб!...» Грузины зовут его «Серожой», каждый считает за честь, если рядом сидит «великий русский поэт». Бегает от стола к столу, пьет, хмелеет пуще... увезли мертвецки пьяного. - Неслучайные заметы)

[...] Он был далек от той советской литературы, которая была вокруг него, хотя встречался с писателями, переписывался одно время с Платоновым. Правда, был очень удивлен, что Платонову его мысли показались очень мрачными.

НЭП завершался, брат Яков начал профессионально заниматься литературой, а Бориса поразила гангрена с последующей ампутацией ноги. Эта трагедия приостановила активную жизнь, казалось, полностью выбила его из колеи. К тому же часто (это уже в 1950-е годы) его терзали фантомные боли.
Кажется, это брат Яков Семенович придумал Борису новое амплуа — работу машинистки: еще до войны купили пишущую машинку и обучили печатанию, правда, четырьмя пальцами, но довольно быстро. И потекли в его комнату обиженные люди или графоманы, печатавшие разные обращения, например, насчет всемирных научных дворцов будущего (действительно, такой человек часто печатал у Бориса Семеновича заявления советскому правительству на эту тему, помню, он подписывался «Владимир Истин»).

Писатель Яков Семенович Рыкачев (Шихман) перед войной познакомил моего отца, Дмитрия Мироновича Стонова, со своим братом Борисом Семеновичем, и они очень сблизились.
Однажды, после возвращения из эвакуации в Москву, поздней осенью 1943 года, мы с мамой по каким-то делам были в правлении Союза писателей на Поварской (в толстовском «Доме Ростовых»). И там на скамейке, окруженной сугробами, сидели одноногий человек с костылями и его жена. Это было близко от их дома. Так они, наверное, дышали свежим воздухом. Показались мне очень потухшими людьми. Вот так мы впервые встретились.

Когда после сильной контузии отец вернулся в 1944 году с фронта, Борис Семенович стал часто бывать у нас (всегда один, без жены), либо мы все встречались у жившей неподалеку Деборы (Добы) Дмитриевны Шульман. И отец, и Борис Семенович очень любили ее и двух её очаровательных дочек. Она была единственной из нашего близкого окружения, у кого был приемник, и мы часто вечерами слушали «Би-Би-Си» или обсуждали политические и культурные новости,
Я поражался богатой русской речи и глубокой образованности Бориса Семеновича. Это он, в частности, объяснил мне значение для литературы Андрея Платонова, на похоронах которого на Армянском кладбище (около Ваганьковского) в Москве мы были в 1951-м году.

Наталья Новаковская, дочь Деборы Шульман: — Он жил в этой жуткой огромной квартире, один раз мы с мамой там были. Это квартира на Молчановке, коммуналка. И вот он всю жизнь там проводил — сидел за письменным столом и печатал на машинке. Это была его работа, это были его деньги. Что я еще помню? Что он был вегетарианцем [читай: не ел мяса], поэтому к его приходу всегда что-то покупалось такое. Белая рыба – я не помню, холодного или горячего копчения, но эта севрюга всегда была на столе.

(«На прилавке торчат бычьи головы, глядят на меня слезливой, склизкой радужью мертвых глаз. Жара, духота, вонь, мухи, и бегут с тусклой жести стола ручейки отзвучавшей крови». - Неслучайные заметы)

Леонид Стонов: — Я часто бывал в его узкой спартанской комнате в многонаселенной коммунальной квартире на пятом этаже доходного дома начала XX века по Большой Молчановке. Меня поражали канцелярский, обитый черной вытертой кожей старый диван, небольшой письменный стол с двумя «венскими стульями», платяной шкаф, деливший комнату на две части, и одна маленькая полочка с книгами (после нашей домашней огромной библиотеки) — их было примерно пять, которые он постоянно перечитывал. Если не ошибаюсь — Библия, томики Бунина, Чехова, Достоевского и, кажется, Вольтера.
Иногда мы встречались в кафе в начале Старого Арбата (сейчас уже этого здания нет), где в густом папиросном дыму пили красное вино и закусывали бутербродами с потемневшей колбасой. Я провожал его домой и почему-то истерично хохотал от любой его шутки. Несколько раз и всегда на такси ездили на площадь Коммуны в парк ЦДКА, где, напившись вина в местном кафе, катались на лодке — человек с костылями и я, абсолютно не умевший плавать.
Иногда мы шли затем на танцевальную площадку, и он заставлял меня пригласить какую-нибудь девушку на танец. Было беспросветно, но он казался сильным защитником.
На углу Б. Молчановки и Арбата и на его доме висело объявление «Переписка на машинке, составление заявлений». Он любил печатать только короткие вещи, рукописей, диссертаций и книг не брал — это было тяжело для него. Только жалобы и письма в разные организации. Люди были наслышаны, что он большой мастер составления грамотных ходатайств. Просил очень маленькие деньги — буквально рубли и трояки, которых хватало только на самое необходимое.

*
В январе 1951 года, после похорон Андрея Платонова Юрий Нагибин [Лунин – брат его отчима Рыкачева] написал в своем дневнике:
«Близ открытой могилы с деревянными уродливыми козлами — приспособление для спуска гроба — на скамейке, под заснеженным деревом, сидел страшный человек. Чудовищный по резкости черт и по величине профиль, совершенно съевший фас, был увенчан шапкой, в которой, верно, щеголял печерский антик в день предполагаемого торжества «правой веры». Из-под коротких рукавов кожаного пальто торчали худые огромные кисти, которыми человек охватил свое единственное колено, как последнее достояние. Человек этот не подходил ни под какую мерку, не имел отношения ни к кому и ни к чему на свете, и не из-за своей несовременности, хотя каменная дева с амфорой над могилой Еврезяна, почившего в 1783 году, казалась ультрасовременной по сравнению с этим человеком, а из-за своей вневременности и всевременности, что, в сущности, одно и то же. Впечатление от человека лучше всего передать словами одного из сородичей покоящихся здесь Абрамянов и Мкртчанов, который при виде жирафа сказал:
— Такой не бывает!
Рядом с человеком стоял юный поводырь с плоским, словно раздавленным лицом.
Не было ни одного признака в этом человеке, который поставил бы его в разряд постигаемых явлений. И лишь отсутствие одного признака — ноги — позволяло угадывать за всей этой инфернальностью быт: войну или несчастный случай. Человеком этим был замечательный писатель Борис Лунин, чья книга "Неслучайные заметы" вышла в Италии, а у нас печатались только отрывки».

Дм. Волчек: Я вообще о существовании этой книги узнал благодаря Нагибину, благодаря вот этой его дневниковой записи. Итальянское издание, о котором он пишет, появилось в 1993 году: перевод был сделан по машинописи, хранившейся в его архиве. В России книга вышла лишь в 2008-м, благодаря Леониду Стонову (сыну писателя Дмитрия Стонова).

Леонид Стонов: Понимаете, они ведь были, можно сказать, родственниками. Мать Нагибина, Ксения Алексеевна, была женой Якова Семеновича Рыкачева — родного брата Бориса Семеновича. Он очень всех их любил, но встречались они довольно редко, может быть, в силу того, что Борису Семеновичу передвигаться было не так легко, а Яков Семенович очень много работал, был занят.
Черный юмор был присущ Ксении Алексеевне. Она как-то, слушая «заметы», сказала, что творчество Бориса Семеновича объясняется тем, что он одной ногой уже в могиле.
Борис Семенович очень любил Юру Нагибина. Знаете, люди злословили иногда в отношении Нагибина, а Борис Семенович этого абсолютно не выносил, он его всегда защищал, что бы тот ни сделал, что бы ни сказал, как бы ни поступил.
Официально были объявления и на Старом Арбате, и на Молчановке, и у подъезда, где жил Борис Семенович: «Переписка на машинке, составление заявлений. Пятый этаж, квартира такая-то». Кстати, это образовало колоссальную связь Бориса Семеновича с жизнью, причем, с той стороной жизни, с которой мы в то время, несмотря ни на что, как-то не соприкасались.
Он вел жизнь человека в футляре. Ему тоже было чего бояться, он жил в коммунальной квартире, к нему приходили разные люди с жалобами... Но, я думаю, что непроникновение советского в его творчество объясняется не только страхом.
(«Нет у меня ни семьи, ни детей, ни внуков, никаких событий, ничего странного, ничего страшного, ничего, кроме жалкой игры ума!» - Неслучайные заметы)
Вообще, я не могу сказать, что он боялся больше, чем кто-либо из окружающих. Просто он эту власть и эту систему всю не принимал, он ее отталкивал от себя. Он приходил на посиделки, они начинались обязательно с выслушивания западных радиоголосов. То есть он был абсолютно в курсе дела, он читал советские газеты, следил за всем. И я думаю, это был у него такой защитный механизм спасения своего творческого «я», своего творческого метода.
Он к своим произведениям, кстати, относился гораздо серьезнее, чем относились окружающие его люди, включая меня. Он иногда ездил к крематорию один, сидел там на лавочке, или иногда даже в зале, присутствовал при прощании людей с покойными, потом смотрел на этот дым... Это какое-то было материальное подтверждение его философии.
(«Еще в ранней юности любил шататься по кладбищам и церквам. Любил шататься около смерти. Только б подальше от жизни!» - Неслучайные заметы)
Борис Семенович оценил себя, как «человека в окне Вселенной». Вот эта тема «окна во Вселенную» — это очень жизнеутверждающая ремарка его. Вот есть это окно, освещенное, во Вселенной; ничего никуда не пропадает и не исчезает. Эта мысль о непрерывности бытия его очень волновала. Действительно, непонятно: где все это? И, особенно: где человек был до рождения?

Из дневника Нагибина, 1980 год: «Старость по-своему не хуже юности, но удовольствие от нее отравлено неотвязными мыслями о близком финале. Все ли люди боятся смерти? Я. С. [отчим] испугался смерти, едва начав жить, то же самое было и с его братом [Борисом Луниным]. Судорожные писания Б. С. — попытка заговорить смерти зубы».

Лунин — прототип героини в рассказе Нагибина «Машинистка живет на шестом этаже».
— Плохо только то, — считает Леонид Стонов, — что опубликованные в этом рассказе некоторые «Неслучайные заметы» воспринимаются как художественный вымысел Нагибина, и ни слова не сказано о том, что это плод творчества Бориса Семеновича Лунина.

Дм. Волчек: Защитный психологический механизм удерживает нас от постоянных размышлений о смерти, о том, что все неизбежно кончится. Уникальность сознания Бориса Лунина в том, что каким-то образом этот защитный механизм был разблокирован, сломан. По словам Лунина, Господь отпустил ему сознание, «чтобы готовиться к без-сознанию».
Книга «Неслучайные заметы» — своего рода поэма о гибели, о страшной и манящей загадке небытия.
«Ни на минуту не расстаюсь с мыслью о смерти, — записывает Борис Лунин. — Это держит меня в состоянии постоянной, мучительной зрелости».

Наталья Новаковская: Он умер в 1960 году, это было неожиданно. Он не желал, чтобы его хоронили. Были только его брат и Лазарь Карелин, был такой писатель, друг Юры Нагибина. Он завещал так, чтобы никто не приходил, и чтобы не брали его урну, чтобы вообще у него могилы не было.

Борис Парамонов: Записи Бориса Лунина — совершенно замечательный документ. Читая их, невольно вспоминаешь то ли анекдот, то ли быль об одесском кустаре-самоучке, который в старости открыл дифференциальное исчисление, ничего не зная о Лейбнице и Ньютоне. Так и в случае с Луниным: этот человек, записи которого отнюдь не свидетельствуют о знакомстве с новейшей философией, создал самостоятельно, в своем вынужденном уединении, вариант самой настоящей экзистенциальной философии. Вообще образ, который первым делом приходит на ум в связи с Луниным, — даже не столько «ни дня без строчки» Олеши — жанровая близость несомненна и опять-таки, думается, нечаянна, — сколько гораздо более знаменитое и значительное сочинение: конечно, «Записки из подполья» Достоевского. Тут близость уже не жанровая, а сущностная, по типу мысли. Борис Семенович Лунин — самый настоящий человек из подполья, то есть обстоятельствами жизни отрезанный от, что называется, полноценного существования. А впрочем, что называть полноценным? Человек, обреченный болезнью на уединение, поневоле отрешается от мирских сует и начинает думать о главном. А что на свете главное? Жизнь и смерть. У Лунина жизнь была ограниченная и особых материалов для переживаний не давала. Так он поневоле стал думать о смерти, вернее, скажем так, о смерти как элементе существования. Его мысль ориентирована по философии Хайдеггера, с ее важнейшим «экзистенциалом» — бытие-к-смерти. Это как раз то, о чем стараются не думать люди, погруженные в мирскую суету, то, что они вытесняют в повседневном опыте. А Лунин с этой ситуаций встречался ежедневно и ежеминутно, жил с глазу на глаз с этими экзистенциалами. И самые замечательные записи Лунина (собственно, других почти и нет) — о смерти.
Например, такая: «Большинство людей не интересуются смертью, они имеют дело с трупами».
«У большинства людей такой озабоченный вид, будто они бессмертны, будто навсегда утратили надежду умереть».
Это потрясающее в своей непреднамеренности, нечаянности, какой-то утрированной житейщине свидетельство мелкости, неподлинности (опять же экзистенциалистское словечко), отчужденности человеческого существования. Горизонты бытия — а на горизонте смерть – закрыты для человека, отчужденного неподлинным существованием на социальном мелководье. И не только на социальном, но и на культурном тоже. Перед лицом смерти культура мельчает, съеживается, это не ответ на загадку бытия. Это тема знаменитой переписки из двух углов Вячеслава Иванова и Михаила Гершензона — та партия, которую вел Гершензон. И Лунин очень похож на него — если не по культурному уровню, то по складу мысли, в экзистенциальном своем обличье. И другой – ивановской – темы о благах и благостности культуры, о спасении человека культурой – в записях Лунина нет, ибо собеседника в другом углу у него не было. В углу была – смерть. Какая уж тут культура. И Лунин замечательно говорит об этом: «Люди хлеб принимают за истину». Тут не только отзвук Великого Инквизитора из Достоевского, потому что культура в таком миропонимании – это тоже «хлеб», а не истина и не свобода.
Можно говорить о нигилизме – стихийном нигилизме Бориса Лунина. Но это не от чуждости его культуре, а от понимания чуждости самой культуры последним реальностям бытия – или небытия. В самом начале записей такая: «Это человек жил до того, как я родился. Он — живой свидетель моего небытия». Лунин ходит по краям – свидетельство очень острого, можно сказать, гениального ума. Он пишет: «Хорошо только у края, где стираются грани, где смешиваются начала и концы». Это мне напоминает, странно сказать, Бродского, который всегда стремился к краю и за край, где «вещи сходят на конус», по слову поэта. Небытие – вот тема Бродского, он хочет заставить его говорить. И вот ту же интенцию я вижу в записях Лунина.
Смотрите, какие имена я вспомнил и призвал на помощь для понимания: Хайдеггер, Достоевский, Гершензон с Вячеславом Ивановым, Бродский. Можно сюда же причислить и Льва Шестова — Лунин и есть зародыш, почка, завязь Шестова. Юрия Олешу вспомнил по жанровому признаку – а можно было бы и Розанова вспомнить, и Ницше с его философемой болезни как пути к истине, как экзистенциального метода. И я ведь не придумываю, и не образованность свою хочу показать, как говорится, — ведь действительно, все эти соотнесения тем присутствуют в записях Лунина?
И, как итоговая мысль: не всякий ли человек, поставленный в подобные обстоятельства, оставленный наедине с собой, начнет на такой лад философствовать. Ибсеновский доктор Штокман говорил: самый свободный человек тот, кто наиболее одинок. Можно добавить: и самый мудрый.

источники: Окно над бездной (Радио Свобода); Человек небытия

см. также: Отрывки из «Неслучайных замет» в моём цитатнике

Related Posts Plugin for WordPress, Blogger...