Monday, August 31, 2015

Закрепляйте каждое мгновение, каждый жест, каждый вздох/ Marina Tsvetaeva (1892-1941)

Иван Толстой: У нас сегодня Цветаева — одна стóящая всех литературных женщин.

Борис Парамонов: Как-то не хочется зачислять Цветаеву в эту, так сказать, гендерную группу. Разве о ней можно сказать «поэтесса»? Нет — поэт и только поэт. В самом слове «поэтесса», в этом его суффиксе есть что-то жеманное, напрочь не идущее Цветаевой. Ибо главное свойство поэзии Цветаевой, Цветаевой-поэта — сила, мощь, от ее стихов исходящая. Она сама это хорошо сознавала — не только собственную силу, но вообще эту тему — женщина-поэт. Она сказала однажды: женского вопроса в поэзии нет, есть женские ответы. Давайте, впрочем, приведем полностью этот пассаж из статьи ее о Брюсове (одна из вершин цветаевской прозы):

«Считаю, что есть в поэзии признаки деления более существенные, чем принадлежность к мужескому или женскому полу, и отродясь, брезгуя всем, носящим какое-либо клеймо женской (массовой) отдельности, как-то: женскими курсами, суффражизмом, феминизмом, армией спасения, всем пресловутым женским вопросом, за исключением военного его разрешения: сказочных царств Пенфезилеи — Брунгильды — Марьи Моревны — и не менее сказочного петроградского женского батальона (За школы кройки, впрочем, стою). Женского вопроса в творчестве нет: есть женские ответы, как-то: Сафо — Иоанна д’Арк — Св. Тереза — Беттина Брентано. Есть восхитительные женские вопли (Lettres de M-lle de Lespinasse), есть женская мысль (Мария Башкирцева), есть женская кисть (Роза Бонёр), но всё это — уединенные, о женском вопросе и не подозревавшие, его этим неподозрением — уничтожавшие (уничтожившие)». [см. «Герой труда» (Записи о Валерии Брюсове)]

Сила Цветаевой, сила ее стихов неоспорима. Это первое и главное свойство ее поэзии. И отсюда вот этот, мужской что ли, их, её стихов, характер.

Понятно, что всё развивается, и поэзия, и поэты, и человек — попросту взрослеющий. Не надо забывать, что первую книгу Цветаева выпустила в возрасте семнадцати лет. Какая ж там зрелость, какое мастерство. Да, склонность и способность к стихосложению несомненные. Но полно и всякого рода безответственных игр:
«Ты дал мне детство — лучше сказки
И дай мне смерть в семнадцать лет!»
Дело не в том, что Цветаева, как положено всем и всему, развивалась, — а в том, что находятся люди, предпочитающие ее ранние стихи, а поздние, зрелые — отказывающиеся понимать. Я с великим недоумением прочитал однажды беседу двух поэтов о Цветаевой (имена помню, но называть не буду), и вот один поэт говорит: у Цветаевой был чудесный мальчишеский альт, но она его потеряла. Огрубел, значит, голос. Не мальчик, но вроде бы и не муж.

Что было мотором ее изменений? Да жизнь, конечно, в первую очередь. После Вечерних альбомов и Волшебных фонарей — мировая война и революция. Изменилось всё и все. Вот как пишет о молодой Цветаевой М.Л. Гаспаров:
"На переходе от двух первых книг к «Юношеским стихам» 1913— 1915 гг. установка на дневник и на поэтизацию быта не изменилась. Наоборот, она была прямо продекларирована в известном предисловии к сборнику «Из двух книг»: «Мои стихи — дневник, моя поэзия — поэзия собственных имен... Закрепляйте каждое мгновение, каждый жест, каждый вздох... Нет ничего неважного! Говорите о своей комнате: высока она или низка, и сколько в ней окон, и какие на ней занавески, и есть ли ковер, и какие на нем цветы — все это будет телом вашей оставленной в огромном мире бедной, бедной души.

Не меняется установка на поэтизацию быта, но меняется сам поэтизируемый быт: прежний, детский быт был готово-поэтичен и заданно-уютен (хотя бы на долитературном уровне «Задушевного слова»), из него шло в поэзию все; новый, взрослый быт хрупок, окружен враждебной жизнью и грозящей смертью («улица мстит», по словам из письма 1917 года), из него в поэзию идет только избранное: красивое, утонченное, воздушное. Так — в стихах 1913—1915 гг., с золотым фаем, генералами 1812 года, браслетами с бирюзой и т. д. Перед Цветаевой открывалась реальная опасность стать салонной поэтессой". [конец цитаты из Гаспарова]

Конечно, нельзя сказать, что война и революция сделали Цветаеву, что чисто тематические сдвиги были причиной ее эволюции. Гаспаров потом говорит, как менялась сама ее поэтика, менялся стих. По-моему, новая Цетаева началась с двух скорей неудачных поэм — «Царь-девица» и «Молодец». Это стилизованные русские сказки. Читать это очень трудно, немалых усилий требует, причем усилий, я бы сказал, невознаграждаемых. Эти вещи важны не читателю, а поэту: Цветаева резко меняла стих и словарь. Это тренировка поэта, насильственный самого себя (самой себя) слом. Ее перестали удовлетворять прежние стихи, скатывающиеся в салонность.
Но вот что удручает: как раз такая ранняя, «салонная» Цветаева обрела некоторую массовость, куча романсов написана на ее стихи этого периода, всякие там «Мне нравится, что вы больны не мной» и прочее в том же роде. И я очень скептически отношусь к другой нынешней моде — чтению Цветаевой со сцены. Вот Аллу Демидову всячески нахваливают за такую деятельность. Но ведь актеры совершенно не умеют читать стихи, они их стараются разыгрывать.
И вот тут я хочу позабавить слушателей и читателей одной старинной страницей. В 1921 году Б.М. Эйхенбаум издал исследование «Мелодика русского лирического стиха», сопроводив его дополнением — небольшой статьей «О камерной декламации». Всячески разъясняя и растолковывая, что поэтическая и бытовая, даже эмоционально окрашенная речь сильно разнствует, что законы произнесения стиха — совсем не те, что любой другой речи, Эйхенбаум приводил пример чтения стихов Блоком, которого он слышал в те годы: Блок читал глухо, интонационно однообразно, выделял в стихе его ритм, ритмические членения, а не речевые, не синтаксические. Поэты настоящие всегда так читают. Отсюда обывательское представление, что они не умеют читать стихи, в отличие от актеров — каковые не читают стихи, а именно их разыгрывают. Допускаю, что это кому-то нравится.
...вот что я хочу привести из той давней работы Эйхенбаума: в одном месте он показал, как не надо читать стихи, и привел в связи с этим репетиционный урок Сергея Волконского, бывшего в революционные годы преподавателям в странном тогдашнем заведении, так называемом Институте живого слова. Волконский (не тот ли, кстати, которому поклонялась Цветаева, посвятившая ему цикл «Ученик»?)

Иван Толстой: Определенно тот самый.

Борис Парамонов: Так вот, Волконский учил слушателей тому, что стихи нужно читать, произносить как прозу. Он доходил до абсурда: говорил, что в стихах есть два элемента — метрический размер и рифма, которые мешают речи, ибо затемняют ее смысл, логику высказывания. То есть в стихе самое вредное — сам стих.
Я всё это говорю к тому, чтобы лишний раз выразить возмущение той профанацией цветаевских стихов, которой их подвергают многочисленные актрисы и актерки на десятках нынешних эстрад, которым, видите ли, потребовалась «реабилитированная» и канонизированная Цветаева.

И еще одна пакость, пардон, другого слова не найду, и не хочу искать, говоря о чтении Цветаевой с эстрады: так называемая музыка. Цветаеву насобачились читать под музыку, делать из нее мелодекламацию. Полнейшее непонимание! Как раз Цветаева тем и характерна, что она, можно сказать полностью, покончила с так называемой музыкальностью, мелодичностью стиха. Никакого каданса, скорее барабанный бой ритмов. Если связывать с Цветаевой какую-либо музыку, так исключительно Стравинского, они конгениальны. «Весна Священная» — вот подлинная, настоящая, зрелая Цветаева.

...Помните, Иван Никитич, как Солженицын однажды, году в 1965-м, напечатал в Литературной газете статью «Не обычай дегтем щи белить, на то сметана». Там он ратовал за словесную память, звал прислушаться к утраченному строю древней, старой, традиционной речи. Приводил примеры пословиц именно со стороны их изысканного синтаксического строения: «Бедному жениться — ночь коротка», или «Счастье мать, счастье мачеха, счастье бешеный волк». Разве не слышится здесь Цветаева?

Знакомец! Отколева в наши страны?
Которого ветра клясть?
Знакомец! С тобою в любовь не стану:
Твоя вороная масть.

Покамест костру вороному — пыхать,
Красавице — искра в глаз!
Знакомец! Твоя дорогая прихоть,
А мой дорогой отказ.

Твоя дорогая прихоть, а мой дорогой отказ — это буквально народное речение. Но вы чувствуете, как она органически, без зазубрины, без шва ложится в речь Цветаевой? Цветаева в полном и чистейшем смысле слова — народна, она народный поэт. А то, что поют с эстрады певички и декламируют актриски, — эстрада и есть, масскульт.

...Вот эта любовь, тяга, потребность к строгой постройке стиха, к усложненным формам их строя делают Цветаеву в поэзии самой настоящей формалисткой. Как она пишет стихи? Стихи у нее начинаются с однажды найденного слова, вокруг которого начинают создаваться смежные словосочетания, из которых рождается образ. Скажем, стихотворение из цикла «Сны»:
В мозгу ухаб пролежан,
Три века до весны.
В постель иду, как в ложу,
Затем, чтоб видеть сны.
Здесь игра на словах ложа — театральная и ложе, на котором спят. Возникает образ сна, сновидения как театра. Вот так пишутся стихи. Они возникают не столько от впечатлений окружающего мира — хотя, конечно, и такое бывает! — сколько из вслушивания в слово, в слова.

Иван Толстой: А не опровергают ли вас слова самой Цветаевой из ее статьи о Брюсове? Приведя его строчки
Быть может, всё в жизни есть средство 
Для ярко-певучих стихов, 
И ты с беспечального детства 
Ищи сочетания слов, 
— процитировав эти строки, она дальше пишет: «Слов вместо смыслов, рифм вместо чувств… Точно слова из слов, рифмы из рифм, стихи из стихов рождаются!» То есть в поэзии она утверждает не просто словотворчество, а и что-то иное. Что же: смысл, эмоцию?

Борис Парамонов: Сложное это дело — эмоциональность искусства. Начнем с бесспорного. Сочиняя стихи в состоянии так называемого вдохновения, поэт в высшей мере трезв, холоден, отнюдь не поглощен чувством, «чувствами». Помните определение вдохновения у Пушкина?

Иван Толстой: Конечно. «Вдохновение есть расположение души к живейшему приятию впечатлений, следственно и быстрому соображению понятий, что и способствует объяснению оных. Вдохновение нужно в поэзии, как и в геометрии».

Борис Парамонов: Или известнейшее высказывание Томаса Элиота: стихи пишутся не для того, чтобы выразить эмоцию, а для того, чтобы избавиться от нее. Или Малларме: настоящее искусство леденит. Или Ницше: люди наивные полагают, что всякий восторженный человек неминуемо начинает петь — в точности то, что говорил Пушкин в приведенных словах.
[см. также: Мурашки, бегущие по коже, можно считать первым эстетическим образом.]
Стихи, настоящие стихи — это что-то математическое, математически точное, какой же тут восторг, какой экстаз?
Другое дело, что в читателе вызвать эмоцию стихи могут. Но какого рода эмоцию? Эстетическую. Эстетическое впечатление способно эмоционально потрясти, даже вызвать слезы. Я не слюни и не сопли распускаю, пригорюнившись, а восхожу на некую высоту вместе с художником. Впечатляет — до слез — мастерство, гениальное образное построение.

...Вот эти стихи Цветаевой «В седину висок…» Читая их, плакать не плачу, но мороз продирает по коже. То есть уже в прямом смысле леденит! Вот эта строгая геометрия словесного построения действует. А геометрия, как известно, имеет дело с небом, несмотря на свое название. У Цветаевой это ход расчисленных светил, отнюдь не беззаконная комета. Это Бах, астрономия, космос. Притом, что слова самые земные: седина, колея, солдат, хлеб.

Поэт в быту — комета беззаконная, а не в космосе, не в божественном строе бытия. Именно так: поэт — не в быте, а в бытии. А божественный строй, лад, космос поэт как раз прозревает. Это, если угодно, традиционно-романтическое понимание поэта, поэзии, вообще искусства в философии романтизма. По Шеллингу: в художественном творчестве воспроизводится структура космоса, бытия, «природы». Или по Канту: гений — это разум, действующий как природа. А гений, по Канту же, возможен только в художественном творчестве, а не в научном, скажем, познании. Науке можно научить, а художеству не научишь, это природное, бытийно вкорененное. А если вспомнить Гете — «демоническое». У Гете демон не дух зла, а творческая одушевленность. Вообще термины добро и зло тут неприменимы, искусство, художество существует в иной системе координат. Об этом и Пушкин говорил: «поэзия выше нравственности или по крайней мере совсем иное дело». И тут есть соблазн, который Цветаева остро чувствовала. Она ведь сама была демонична, как и положено гению.

Иван Толстой: А Лев Толстой демоничен?

Борис Парамонов: Еще бы! Об этом лучше всех написал Шестов в книге о Толстом и Ницше. Потом уже и Томас Манн о том же писал. В Толстом сколько угодно так называемого ницшеанства. Простейший пример: он знает, что Соня хорошая, а Наташа плохая, но при этом любят Наташу, а не Соню, и сам Толстой ее любит. Прославленный морализм Толстого — это, как говорится в психоанализе, реактивное образование. Он сам с собой борется, сознав внеморальность художества.

Иван Толстой: Цветаева в эссе «Искусство при свете совести» именно об этом говорит: в бунте Толстого против искусства интересно и значимо как раз то, что он великий художник.

Борис Парамонов: Та же проблема и перед Цветаевой возникала — вот как раз в этом упомянутом вами эссе, которое я бы назвал трактатом. Эта попытка не то что обуздать демонов, но дать себе отчет в природе художественного творчества — и в какую-то связь как раз с этикой его поставить.
И у нее получилось что-то вроде того, что Томас Манн писал: нравственное оправдание искусства — в его мастерстве, требующем, по-другому и не скажешь, трудовых усилий. Это чисто протестантская установка, идущая у Цветаевой, безусловно, от ее матери; я не знаю о ее вероисповедании, но по типу она, мать Цветаевой, была образцовой протестанткой. Цветаева пишет:

«Быть человеком важнее, потому что нужнее. Врач и священник нужнее поэта, потому что они у смертного одра, а не мы. Врач и священник человечески важнее, все остальные общественно-важнее. (Важна ли сама общественность — другой вопрос, на него вправе буду ответить только с острова). За исключением дармоедов, во всех их разновидностях — все важнее нас».

Но при этом, продолжает Цветаева, я никогда не откажусь от поэзии, ни на что другое свое место не променяю. Поэзия есть нечто, всё-таки поднятое над землей, пусть на сантиметр, но поднятое, то есть на этот же сантиметр, но приближенное к небу. И если небо важно, если оно важнее, то и поэт важнее и нужнее. Это понимание поэзии как религиозного служения. Очень высокий, максимально высокий критерий.
Конечно, этот трактат — «Искусство при свете совести» — собственное сочинение Цветаевой, в высшей степени органичное для нее. Но мне вспоминается другое сочинение, приведем важнейшую из него цитату:

«Эта космическая основа искусства, его приобщенность ко вселенской тайне, делает художника выразителем первозданной сущности, которая и подсказывает, и нашептывает ему все то, что он повторяет в своих произведениях. Тайная грамота мира благодаря художнику становится явной. И поэтому, вследствие этого происхождения от самых недр бытия, все великие произведения искусства, кроме своего непосредственного смысла, имеют еще и другое, символическое значение. В своих глубинах недоступные даже для своих творцов, они хранят в себе этот естественный символизм, они развертывают бесконечные перспективы и в земную, и в небесную даль. Понять искусство в этой его многосторонности, истолковать хотя бы некоторые из его священных иероглифов, — вот что составляет одну из высоких задач критика».
Это Юлий Айхенвальд, из теоретического введения к его книге «Силуэты русских писателей», некий эстетический манифест, в свое время, в начале ХХ века, наделавший много шума. След этого текста есть у Цветаевой в ее трактате. Больше скажу: она подписалась бы тут под каждым словом. Литература ориентирована не на мир и даже не на человека, а на космические тайны.

...Поэзия, вообще искусство может быть средством гнозиса, познания. Причем познания, само собой, не научного, а некоего высшего: она дает то, что старые славянофилы и Владимир Соловьев называли цельным знанием: знанием, интуицией целостного бытия, вот этим самым его моделированием в поэтическом опусе, в художественном артефакте. Но, конечно, такие полеты в небесную высь не обходились без головокружения. «Мы Бога у богинь оспариваем И девственницу у богов». Конечно, не обошлось без некоего, так сказать, смешения планов. Цветаева была необузданным человеком, и она в себе эту необузданность ценила. Помните эти вдохновенные слова в «Пушкине и Пугачеве»: нет поэзии без преступления, не преступил — не поэт.

...Цветаева была в каком-то смысле равнодушна к полу, это была для нее некая замещающая метафора. Важным же, важнейшим — было отношение к человеку, тому или другому, мужчине или женщине. Чувства, вызываемые человеком. А пол — это было для нее чем-то вроде разменной монеты. Ну принято у вас так, значит принято. Можно сказать: Цветаева была в высшей степени эротична, но отнюдь не сексуальна. Она людей любила целостно, тотально, всеми силами души. И так же тотально разочаровывалась. [Марина – человек страстей. Отдаваться с головой своему урагану для нее стало необходимостью, воздухом ее жизни. Почти всегда, вернее, всегда, всё стоится на самообмане. Человек выдумывается, и ураган начался. - Эфрон-Волошину] Эти ее циклы влюбленностей — разрывов не совпадали ни с какими сексуальными влечениями или охлаждениями. Вот посмотрите, что она пишет той же Парнок:
Есть женщины. — Их волосы, как шлем,
Их веер пахнет гибельно и тонко.
Им тридцать лет. — Зачем тебе, зачем
Моя душа спартанского ребенка?
Вы ощущаете полную, что ли, пассивность Цветаевой в этом дуэте?

Или другой пример, из знаменитой тройственной переписки Пастернак — Рильке — Цветаева. Вот она пишет Рильке 2 августа 1926 года:
«Райнер, я хочу к тебе, ради себя, той новой, которая может возникнуть лишь с тобой, в тебе. И еще Райнер (…) не сердись, это ж я, я хочу спать с тобою — засыпать и спать. Чудное народное слово, как глубоко, как верно, как недвусмысленно, как точно то, что оно говорит. Просто — спать. И ничего больше. Нет, еще: зарыться головой в твое левое плечо, а руку — на твое правое — и ничего больше. Нет еще: даже в глубочайшем сне знать, что это ты. И еще: слушать, как звучит твое сердце. И — его целовать».

Пусть бросит в меня камень всякий плохо подумавший. Здесь идет речь не о сексе. Это — письмо ребенка к взрослому, Рильке для нее — явно отцовская фигура. Спать в чьем-то присутствии — высшая степень доверия. Это опять же спартанский ребенок — тот, которого использовала София Парнок.

Мне совершенно не интересен разговор о Цветаевой в терминах сексуальных. Еще раз повторю: эрос для Цветаевой — не секс, а предельная энергия общения. Это ведь она сказала: оправдание всякого чувства в его, чувства, максимуме.

Иван Толстой: И «Повести о Сонечке» не хотите коснуться?
Борис Парамонов: Должен сказать, что я эту вещь активно не люблю. Опять же не по причине сексуальных двусмысленностей, а потому, что в этой вещи Цветаева выступает не в своей роли. Роль у нее одна и текст один: всегда и только монолог. А здесь она в группе, в компании, в среде, одна из многих, а не единственная. И у Цветаевой тут появляется некий, что ли, сюсюк. Она вроде Стеньки Разина, связавшегося с бабами. Нас на бабу променял. А еще хуже баб — какие-то женственные мужчины, вроде этого З., которому она же говорит, «Юра, вас любят женщины: а вы хотите, чтоб вас уважали мужчины». Да еще какие-то юные поэты спят в обнимку, а она их матерински укрывает.
Не идет ей сентиментальничать, страшно не идет.

Я хочу сказать, что ее проза столь же тотально, словесно-тотально организована, как и ее стихи. Это вообще вернейший критерий суждения о поэте: посмотрите, как он пишет прозу. Самая плохая проза у Евтушенко и Бальмонта. Умозаключение отсюда к стихам не сложное. Зато какую прозу писал Мандельштам! И Пастернак — до «Доктора Живаго», разумеется.

Текст [Цветаевой] о Брюсове. Той же рукой написано, тем же поэтом, теми же средствами — словесно. Какие она построения извлекает из трех слов: вол, волк и воз! И над ними четвертое — воля.

Важнейший цветаевский урок — отказа, отчуждения, расставания и разрыва. Это ведь она говорила: я все вещи моей жизни полюбила отказом, а не слиянием. [я все вещи своей жизни полюбила и пролюбила прощанием, а не встречей, разрывом, а не слиянием, не на жизнь — а на смерть.// Цветаева, Мой Пушкин]

Радио Свобода - Одна из всех: Марина Цветаева

Related Posts Plugin for WordPress, Blogger...