Monday, December 21, 2015

Зебальд: Обращение с опытом, превышающим предельную нагрузку/ Sebald - Natural History of Destruction

«Естественная история разрушения» — сборник эссе, объединенных близкой Зебальду темой памяти. Памяти о пережитом ужасе, о том, что многие — кто в силу защитной реакции, кто в угоду политической конъюнктуре — предпочли бы забыть. Речь идет об англо-американских бомбардировках мирных городов Германии в годы Второй мировой войны и об отсутствии какой-либо вдумчивой реакции на это в немецкой литературе в послевоенные годы. 600 000 человек погибло в ходе этих бомбежек, 50 000 — в одном только Гамбурге за одну ночь, в результате операции «Гоморра». Но обсуждать это в немецком обществе долгое время считалось неуместным.

В Цюрихских лекциях, открывающих сборник, Зебальд из обрывков чужих воспоминаний о той трагедии, как из деталей паззла, собирает ужасающую картину. Полная разруха, полчища крыс в обломках домов, обугленный детский трупик, который убитая горем женщина носит с собой, и тысячи выживших, но сошедших от всего этого с ума людей… И вместо осмысления случившегося — многолетний «санитарный кордон» вокруг этой темы в литературе Германии. По слову Пауля Целана, “No one bears witness for the witness” («Никто не свидетельствует за свидетеля»), и Зебальд пытается понять, почему молчат очевидцы этих событий.

Дальше — три эссе, в которых писатель обращается к тем немногим свидетельствам катастрофы, которые имелись на тот момент в немецкой литературе.
Первое эссе — об амбициозном писателе Альфреде Андерше (Alfred Hellmuth Andersch, 1914 – 1980), a German writer, publisher, and radio editor) и его попытках выгодно переделать собственную биографию (как выражается Зебальд, «спрямить») в своих же романах.

Второе — о писателе Жане Амери (Jean Améry, 1912 – 1978, born Hanns Chaim Mayer, was an Austrian essayist whose work was often informed by his experiences during World War II) и его невозможности выразить опыт, парализующий артикуляцию. Пройдя через три концлагеря, Амери много лет не мог найти верный способ обращения с прошлым и разговора о нем. «Ставший жертвой остается жертвой навсегда», — говорит Зебальд; Жан Амери — избежавший смерти в концлагере, но так и не сумевший до конца оправиться, — покончил с собой в 1978 году [приняв смертельную дозу снотворного].

Последнее эссе — о писателе и художнике Петере Вайсcе (Peter Ulrich Weiss, 1916 – 1982, a German writer, painter, graphic artist, and experimental filmmaker), немецком еврее, и его попытках отождествить себя в своих работах как с жертвами, так и с убийцами. По мнению Зебальда, решительность, с какой Вайсc «взял на себя это тягчайшее из всех моральных обязательств, ставит его творчество намного выше всех прочих литературных попыток так называемого преодоления прошлого».

В «Естественной истории разрушения» Зебальд касается и темы: «Насколько были морально и стратегически оправданы бомбежки мирных городов Третьего рейха союзниками?». В России, потерявшей в той мясорубке больше 20 миллионов человек, этим вопросом вряд ли кто-то задастся. Зебальд же, со своей стороны, понимая его провокативность (и, как многим, безусловно, покажется, неуместность), считает необходимым его поднять.
Пожалуй, более «неудобный» предмет для высказывания, даже спустя 75 лет, найти сложно. Возможно, поэтому выход «Естественной истории разрушения» на английском в 2003 году вызвал столько шума. Опасения, что дискуссия о немецких жертвах затмит собой устоявшееся в немецком обществе признание жертв Холокоста, живы в мировом сообществе и сегодня.

В Цюрихских лекциях Зебальд признается, что писал свои заметки с целью «хотя бы отчасти понять, каким образом индивидуальная, коллективная и культурная память обращаются с опытом, превышающим предельную нагрузку». При этом анализ психологической травмы, который писатель проводит в своих эссе, одинаково применим ко всем жертвам истории, независимо от того, на чьей стороне им выпало быть. Для России, с ее памятью о сталинских репрессиях, ГУЛАГе и Великой Отечественной войне, этот опыт особенно актуален.

Отрывки (с исправлениями); В.Г. Зебальд - Естественная история разрушения (Новое издательство, 2015)

Wednesday, December 16, 2015

Некоторые особенности почтовых отправлений/ destination country – not found

Решила записать, а то забудется...
По поводу всяческих торжеств я имею привычку отправлять друзьям небольшие бандероли. Заказные – дороже, но надежнее.
Вебсайт Emirates Post дает возможность отслеживать перемещение заказных посылок и писем.

Под Рождество (заранее, дабы избежать предпраздничного почтового traffic jam'а) разослала поздравления. И отслеживала.

Забавно: в США доставка заняла 5 дней (!).


В Италию – 23 дня. Что ж, прославленная итальянская бюрократия – хоть быстрее пешком было бы сбегать, да better later than never...

Но больше всего порадовала Украина, которая, видимо, «в списках не значится»: покинув пределы Эмиратии, посылочка моя канула в неизвестность... Правда, все-таки дошла.

Monday, December 14, 2015

Patience (After Sebald): a path that will never lead to happiness

Extracts; source

December 14, 2011

Today marks the tenth anniversary of the death of one of contemporary literature’s most transformative figures. On December 14, 2001, the German writer W. G. Sebald suffered a heart attack while driving and was killed instantly in a head-on collision with a truck.

He was fifty-seven years old, having lived and worked as a university lecturer in England since his mid-twenties, and had only in the previous five years come to be widely recognized for his extraordinary contribution to world literature.

The weight of the loss to literature with his early death—of all the books he might have gone on to write—is counterbalanced only by the enigmatic pressure of the work he left behind. His four prose fictions, “Vertigo,” “The Emigrants,” “The Rings of Saturn,” and “Austerlitz” are utterly unique. They combine memoir, fiction, travelogue, history, and biography in the crucible of his haunting prose style to create a strange new literary compound.

The anniversary year has been marked by a number of commemorative events, mainly in Europe.
Recently, BBC Radio 3 broadcast a series of five fifteen-minute audio essays from people who knew Sebald (or Max, as he preferred to be called—he hated his first name, Winfried, because he felt that it sounded too much like the woman’s name Winnifred).
A book of Sebald’s poetry, “Across the Land and the Water: Selected Poems 1964-2001,” was published last month by Penguin in the U.K. (and will be out in the U.S. in April).

[“I have even begun to speak in foreign tongues roaming like a nomad in my own town.”
- W.G. Sebald, Across the Land and the Water: Selected Poems, 1964-2001]

The British filmmaker Grant Gee—best known as a director of music videos for Radiohead, Blur, the Kills, and Nick Cave—has made a documentary entitled “Patience: After Sebald.”



The film is an oblique, impressionistic reflection on his work, in which Gee reenacts the walk around Suffolk at the heart of “The Rings of Saturn.”

Ten years after his death, however, Sebald’s work remains more or less entirely sui generis. Reading him is a wonderfully disorienting experience, not least because of the odd, invigorating uncertainty as to what it is, precisely, we are reading. His books occupy an unsettled, disputed territory on the border of fiction and fact, and this generic ambivalence is mirrored in the protean movements of his prose. Often what is on the page, the writing itself, gives the impression of being only the faint, flickering shadow of its actual referent. What Sebald seems to be writing about, in other words, is frequently not what he wants us to be thinking about.

His work is ghostly in any number of senses: thematically, it is troubled by the spectres of recent European history and, stylistically, it is delivered in a hauntingly impassive tone. Independent of the contingent fact of his death, Sebald’s books often read as though they are being narrated from beyond the grave. The past becomes suddenly present, and the present seems mediated by the long passage of years.
“I feel more and more as if time did not exist at all,” Sebald has Austerlitz say, “only various spaces interlocking according to the rules of a higher form of stereometry, between which the living and the dead can move back and forth as they like, and the longer I think about it the more it seems to me that we who are still alive are unreal in the eyes of the dead.”

* * *
Patience (After Sebald) – review

Grant Gee's likably loquacious documentary elegantly re-traces WG Sebald's steps through the Suffolk countryside

In the summer of 1992, the author WG Sebald, "irradiated by melancholy", set off on a physical and philosophical wander through the Suffolk countryside – a route that he later re-traced in his landmark book “The Rings of Saturn”. Grant Gee's likably loquacious, digressive documentary re-traces that re-tracing, complete with handy page references ("pg 41: Lowestoft") and erudite talking heads (Andrew Motion, Adam Phillips, Tacita Dean) to guide us through the psycho-geography.

The way ahead touches on everything from the nature of walking to the tenor of depression; from silkworms to bombing raids. In keeping with the spirit of Sebald's writing, Gee's film is teasing, elegant and perhaps inevitably unresolved: an invitation as opposed to a destination. The answers, presumably, are out there somewhere; lying low in the flat, monochrome landscape, or hunched at a table at a Lowestoft pub.

source

* * *
A lot of people toss the book [The Rings of Saturn] aside then. If it's a novel, where's the plot? If it's a travelogue, what's the point? [...] most people don't like this stuff.

Those who do, of course, love Sebald to bits, and his death in a car crash in 2001 (he was just 57, and already there had been talk of a Nobel prize for literature) quickly lent him a cult status. Quite naturally, enthusiasts feel the urge to don their walking boots and follow in his footsteps, as if he was some sort of lowland Wainwright who dropped dim, monochrome photos into his text instead of those hiker's-eye sketches of bracken and limestone walls.

Director Grant Gee has made something still and beautiful – an art documentary in the very best sense – that seemed to me to evoke perfectly the melancholia of Sebald's book while hinting at the horror which lies at the heart of its labyrinth.
Thanks to Grant Gee and Patience, I have taken “The Rings of Saturn” down from the shelf and begun once more that southerly trudge along the cliff's edge. It's a path that will never lead to happiness, but I am certain to be in the very best of company.

Extracts; source

Wednesday, December 02, 2015

исчез человек и нет его, куда девался — никто не знает/ private diaries during the Great Terror (1937-1938)

Arzamas вместе с проектом «Прожито» выбрал записи из частных дневников, предшествовавшие аресту их владельцев в годы Большого террора. Почти все эти дневники побывали в Архиве ФСБ — главном источнике сведений для историка, который занимается событиями 1937 и 1938 года [отрывки дополнены мной из источников по ссылкам; см. также - Е.К.]

*
Евдоким Николаевич Николаев родился в 1872 году в селе Шеметово Коломенского района Московской области в крестьянской семье. Самоучка. До 1917 года работал монтером, затем старшим механиком телеграфа на станции «Москва-1» Казанской железной дороги. В 1920-м арестован ЧК и приговорен реввоентрибуналом «за контрреволюционную деятельность» к пяти годом лишения свободы с отбытием наказания в лагерях особого назначения. Освобожден досрочно в 1922 году. При аресте у него была конфискована библиотека, насчитывавшая около 10 тысяч томов. В 1937 году особым совещанием НКВД Николаев осужден вторично, опять «за контрреволюционную деятельность», и приговорен к заключению сроком на 8 лет. Для отбытия наказания направлен в Полтавскую тюрьму.
Библиотека, которую Николаеву удалось к тому времени почти полностью восстановить, была вновь конфискована.
Как следует из дела, находясь в заключении, Николаев «своей контрреволюционной деятельности не прекратил, а, наоборот, активизировал таковую», и в 1938 году «особой тройкой» Управления НКВД по Полтавской области он был приговорен к расстрелу с конфискацией имущества.

[14 января 1931 г.]
...Подчас никто не знает, что делается не только в одном городе, но даже на соседней улице одного города: исчез человек и нет его, куда девался — никто не знает. И родные или не знают, или им под страшной угрозой запрещено говорить.
[На рубеже 20—30-х гг. прослеживает­ся ужесточение репрессий. Прокатилась мас­совая волна арестов «буржуазных специа­листов» и ученых (дела т. н. «Союзного бюро меньшевиков», «Промпартии», «Трудовой крестьянской партии», «Академии наук»). Регулярно проводятся обыски и аресты «ли­шенцев» (бывших офицеров царской армии, дворян, священников, частных торговцев и других лиц, лишенных избирательных прав). Так, в ночь на 10 октября 1930 г. в трех районах столицы арестовано 147 человек. В ночь на 8 октября — 197 человек. И это не предел. Более того, в сводке об итогах этой опера­ции отмечено «исключительно невниматель­ное отношение со стороны лиц, произво­дивших обыски и аресты, к порученной им работе, чем объясняется низкий про­цент арестов». Только в декабре 1930 г. опера­тивным отделом ОГПУ в Москве выписано 966 ордеров на арест и обыск.]

[3 января 1936 г.]
День хмурый. Т<емпература> в<оздуха>4°. Тихо, мрачно, всюду шпионы, то и дело шмыгают темные кареты, и действительно темные, т. к. не имеют не только, как ранее, хотя маленького окошечка, но даже и отдушины. И вот эти «черные вороны», как их зовут, шмыгают по улицам Москвы, а ночью их <количество> увеличивается в десять раз. Жутко.

[17 января 1936 г.]
...То и дело слышишь, что всюду идут обыски, аресты, все суды переполнены людьми, которых судят за то, что бы ранее только поощряли. Все тюрьмы переполнены.
[Убийство С. Кирова 1 декабря 1934 г. послужило поводом для нового витка репрессий. В этот же день принимается постановле­ние ЦИК «О внесении изменений в действу­ющие уголовно-процессуальные кодексы со­юзных республик», поправшее основопола­гающие принципы права: предписывалось, в частности, заканчивать следствие по делам о терроре в срок не более 10 дней, дела слушать без участия сторон, не допускалась подача ходатайств о помиловании. Резко возросло число осужденных по делам, расследуемым органами госбезопасности.]

Все дорого, недоброкачественно и почти ничего нет, что составляет первую необходимость. Исповедуется террор, насилие. Все обязаны работать в принудительном порядке, и притом только лишь из-за куска насущного хлеба. Никто не имеет права разинуть рта, все уже стали бояться что-либо в своем уме и мышлении подумать, не только горько сказать о своем бедственном и голодно-рабском положении вслух. Все разрушено, все старинные памятники разрушаются и уничтожаются. Что-то дикое творится, люди стали друг друга бояться, все тихо стонет, ропщет.

[16 апреля 1936 г.]
...Прошел весь район — нигде нет папирос за 35 к<опеек>, исчезли, оказывается. Зашел к одному знакомому торговцу, он мне сообщил, что у него стоит громадный ящик этих папирос, но не только их запрещено до 1 Мая н<ового> с<тиля> продавать, но даже и откупоривать ящики, в которых они запакованы. Это очередная гнусная большевистская подлость. Например, к Св. Пасхе все молочное и яйца исчезли из продажи, даже деревенских притесняли на рынках эти продукты продавать, в особенности яйца, творог, сметану. Ну времена!

20 марта 1937 года
День ясный. Т[емпература] в[оздуха] среди дня +4 °R [градус Реомюра, единица измерения температуры, в которой температура замерзания воды принята за 0 градусов, а температура кипения — за 80 градусов. +4 °R равны +5 °C]. Д[авление] в[оздуха] 777,5 мм. Во всем идет страшный грабеж со стороны наших головотяпов-тиранов из Кремля, в особенности предметов первой и неотложной необходимости, как, например, лекарства. Оно вздорожало на 1000 % против былого времени.

[21 марта 1937 года]
Т[емпература] в[оздуха] +3 °R. Д[авление] в[оздуха] 777,8 мм. День, как и предыдущие, ясный…

[На этом записи в дневнике обрываются]
Арестован 21 марта 1937 года, осужден за контрреволюционную деятельность, расстрелян 27 января 1938 года.

*
Николай Васильевич Устрялов, правовед, философ, политический деятель

«4 июня 1937 года
Иногда думаешь: — Как хорошо бы не думать!
В самом деле, есть нечто беспокойное, изнурительное в самой стихии мысли. Говорят: „навязчивые мысли“. Но разве не каждая мысль является в какой-то степени „навязчивой“? Мыслительный процесс в значительной мере самопроизволен. Хочешь затушить его, как свечу, — и не выходит. „Черные мысли, как мухи, жаля, жужжат и кружатся…“
Но, с другой стороны, разве в природе мысли нет внутреннего света, способного побороть тьму этих черных мух? Конечно, есть.

Но, должно быть, именно вот это-то противоборство света и тьмы в нашем мозговом аппарате и утомляет, изнашивает, изнуряет его. „Свет победил, но аппарат окончательно сдал“.

Как хорошо бы не думать! Разумеется, это вздор. Это равносильно иному: „как хорошо бы не жить“. Ибо — cogito, ergo sum. Значит, остается: света, больше света! Mehr Licht! 
(12 ч. 40 м. дня)».

Арестован 6 июня 1937 года, расстрелян 14 сентября 1937 года.

*
Андрей Степанович Аржиловский, крестьянин Червишевской волости Тюменского уезда

«27 июля 1937 года
После несвоевременных холодов — настало наконец тепло: сейчас прошел теплый дождь и погода устанавливается грибная. Заколачиваю трудодни и ворчу на ребят за их нежизнеспособность. Ворчу я, конечно, зря: скромность моих ребят дороже хамства. Но не заклевали бы эти ублюдки тихих ребят! Живем впроголодь».

Дневник изъят при аресте 29 августа 1937 года. Андрей Аржиловский расстрелян 5 сентября 1937 года как член «кулацкой вредительской группировки».

*
Юлия Иосифовна Соколова-Пятницкая, инженер [жена большевика Осипа Пятницкого]

«28 мая 1938 года
Не выходила из комнаты, и обед не готовила, и Вовку [младший сын Юлии Соколовой и Осипа Пятницкого, родился в 1925 году] почти не кормила. После вчерашнего ужаса [7 июля 1937 года был арестован и затем расстрелян муж Соколовой, Осип Пятницкий, а 15 февраля 1938 года арестовали их старшего сына, десятиклассника Игоря. 27 мая 1938 года Соколова в очередной раз пыталась выяснить его судьбу — и узнала, что он признан виновным в некоем преступлении и осужден на пять лет детской трудовой колонии] и головной боли — слабость и отупение: ничего не чувствую, но пустота тоже болезненна. Одно только знаю — что без работы невозможно: я наделаю глупостей или сойду с ума, хотя, может быть, уже больна. Я разучилась говорить. Может быть, я и не сумею больше работать, может быть, я все забыла. Все-таки легче быть один раз казненной, чем много раз унижаемой, оплевываемой, бесправной — при теоретической возможности пользоваться всеми правами сталинской конституции… Ведь были же месяцы, когда голова моя была ясной. Я умела себя держать в руках, я пыталась бороться за свою жизнь, у меня не было конфликтов с советской властью. Но что-то новое случилось: или я больная, или меня нужно изолировать от своих граждан. В газетах я вижу много отвратительного, во двор посмотрю — тоже все переворачивает

Подумав об Игоре — хочется протестовать и нужно протестовать, но это тоже невозможно, вредно сейчас протестовать: люди ошибаются, но все же делают необходимое дело, без которого советской власти может быть нанесен большой ущерб. И вот весь комплекс этих соображений, чувств, впечатлений от фактов — делает чрезвычайно мучительными условия существования… Завтра, если не арестуют, пойду в Наркомат…

...А во дворе сегодня целый день было необычайно оживленно. Во-первых, утром вывозили конфискованные вещи из третьего подъезда и из первого подъезда, а во‑вторых, въезжала семья из четырех человек: молодая женщина, двое детей по 10 лет и тоже молодой работник НКВД. Уже успел „заработать“. Вещей — три огромных грузовика. Мебель стильная, дорогая, огромные зеркала, рояль, всякие сундуки, столики, кровати какие-то белые. Рабочих 8 человек, из комендатуры — человек. Сам хозяин — вооруженный и хлопочущий около „своих“ вещей, вразвалку, маленький, отвратительный. Вещи еще до сих пор во дворе, не перетаскали. Все замечательно упаковано, но тут же, во дворе, раскрывают. Это началось с двух часов дня, а сейчас уже первый час ночи. Отвратительная такая обнаженность действий.

Вспоминается, как конфисковали вещи, как приходили за брюками Пятницкого, как забирали радио, велосипед Игоря, как щупали воротник моего пальто — очевидно, жалели, что женское, как на руке тащили последнее пальто Пятницкого. Как сказали: „Пока пользуйтесь“ — гардеробом, зеркалом, теми остатками, которые у тебя теперь в комнате; как, наконец, заставляли меня три человека в развороченном кабинете Пятницкого, при конфискации, когда уже сделали опись, подписаться в том, что никаких претензий насчет вещей к НКВД нет. Как я прочла, какие именно вещи записаны, и страшно смутилась, что количество белья Пятницкого сильно преуменьшено, что целый ряд мелких вещей, как часы Игоря, ручки вечные, разные электрические, приятные для нас вещички, чемоданы и т. д. не внесены. Я замешкалась, попробовала отказать подписать, и как мне угрожающе сказали: „Ну, тогда вы вообще не получите“. Как я сообразила, что то, что мое, могут возвратить, нужно будет Пятницкому… Как я с отвратительным чувством подписала.
Это все было 6 декабря и 30 декабря, и я совсем не знала, что все это означает, что вещи для Пятницкого не потребуются, что лучше бы я все же не подписалась — пусть бы знали, что я не оправдываю этот погром. А ведь у нас не было ничего чужого. Пятницкий писал, я работала, и он работал, и жили мы очень скромно

Я думала, что конфискуют вещи в пользу государства — оказывается, добрая толика и, очевидно, самых ценных вещей вот таким работникам. Ну, что же нового в существе этих людей в этот „боевой“ отрезок времени?..
Самое страшное во мне — это развивающийся процесс недоверия к качеству людей, которые ведут следствие, налагают право на арест. Конечно, я знаю, что Ежов и некоторые другие, среди них — крупные и мелкие работники — прекрасные, настоящие люди — борцы ведут необычайную, тяжелую работу, но большинство… тоже ведут тяжелую работу, как люди низкого качества: глупые, пошлые, способные на низость. Меня очень мучает, что я так настроена, но факты (то, что сама испытала, то, что вижу — отдельными штрихами, то, что приходится слышать просто случайно от знакомых, стоящих в тюремной очереди…) не позволяют настроиться иначе. Все зависит от того, к кому попадешь в лапы: к человеку или к с…, к умному или к тупице, к культурному или к невежде, к настоящему коммунисту или к шкурнику. Горе тем, кто попадает ко второй категории, — „именно так“.

Хорошее лекарство три раза приняла. Голова не болит (работать, правда, не могу), что-то все же нервы напряжены, но наблюдать могла и злилась. Нужно стать совсем нечувствительной. Я думаю, что, когда начну работать — и самообслуживание нужно, и пищу добывать, и готовить, — вот когда будет дикая усталость — переживания — отупление. Перестану выбалтывать все, что беспокоит, а может быть, и нет. Сейчас еле влачу жалкое существование — и мало впечатлений. В работе будут трудности, придется сталкиваться с людьми, с какими? Новые факты — содержательная жизнь. И захочется выбалтывать на бумаге — уже привыкла, да и Пятницкого нет. Он порядочно… от меня наслушался, зато с другими болтать не было никакой потребности, да и не будет, разве только с кем-либо из НКВД. Несмотря ни на что, они ближе».

Арестована 27 октября 1938 года. На основании дневника обвинена в антисовет­ской агитации. Приговорена к пяти годам трудовых лагерей, умерла в 1940 году, работая землекопом в Бурминском отделении Карлага.

[см. подробнее:
1938, 27 октября — Арест Ю.И. Соколовой Кандалакшским городским НКВД. Обыск. Нахождение дневника, послужившего основой для приговора Обвинение в антисоветской агитации среди рабочих Новогэсстроя. Направление в Мурманскую тюрьму УНКВД. Приговор: 5 лет ИТЛ. Доставка в Чурбай-Нуринское отделение Карлага.

1939, лето — Свидание с сыном Игорем в Центральном промышленном отделе Карлага.

1939, конец — Конфликт с лагерным начальством. Этап в Бурминское отделение Карлага. Направление на общие работы на строительство Мухтарской плотины. Работа землекопом.

1940, зима — Болезнь. Получение отказа в медицинской помощи. Смерть в кошаре для овец в Бурме. Похоронена в степи.

1956 — Реабилитация И.А. Пятницкого, Ю.И. Соколовой-Пятницкой, И.И. Пятницкого]

Tuesday, December 01, 2015

важно не пускать уныние по кругу/ Maria Stepanova, interview, Kiev, 2015

Мария Степанова, отрывки из интервью (Киев, ноябрь 2015):

Официальное отношение к 90-м – это часть большого проекта по прихотливому переписыванию прошлого. Когда нет образа будущего, а настоящее, скажем так, очень уязвимо, прошлое становится объектом стратегического значения.
Надо еще понимать, что «стабильные нулевые» стали таковыми в общественном сознании не сразу. Году к 2002-му то, что было цепочкой планомерных усилий по обживанию пространства вокруг себя, что начиналось как раз в 90-х, вдруг стало выглядеть убедительно. Это была попытка сделать окружающее пространство человечным согласно какому-то невидимому образцу, созданному на живую нитку из мечтаний о Лондоне-Париже-Нью-Йорке. Я хорошо помню, как это происходило: 1998-1999-2000 годы, первый журнал «Вечерняя Москва», а потом «Афиша», которые описывали что-то в совершенно пустом и диковато устроенном городе, со странными сетевыми заведениями и полубандитскими кафе, где были километры белого мрамора, фонтаны и официанты на тонких ножках. И вот из всего этого не живого и не вполне человеческого вдруг, постепенно, по мере описания, стал возникать город, имеющий отчетливо человеческие черты. И это никак не было централизовано, за этим не стояла единая конструирующая воля.
Идея стабильных нулевых и ужасных девяностых возникала на ходу, на протяжении 2003-2005-го годов, так же появилась идея контраста: лихие – стабильные, опасные – безопасные. Хотя, если посмотреть на нулевые, – Беслан, теракты, взорванные дома, Вторая чеченская – это ведь все там же. Но у нас ведь очень доверяют сказанному слову, культура существует вокруг называния и самоназвания: если на клетке написано «стабильность», прочитав это в четвертый раз, поневоле начнешь в нее верить.

[В 90-е] не было инструментария, чтобы его [будущее] как-то визуализировать и тем более построить, – всё только начиналось. Но в этом смысле нулевые – как раз продукт 90-х: такая отчасти консьюмеристская, отчасти профессионалистская утопия, оттуда пришедшая. Мы все в этом поучаствовали – так или иначе, больше или меньше. Как человек, проработавший несколько лет в рекламе, могу это сказать. Как человек, который руками поучаствовал в перестановке этих словесных кубиков. Мы все немножко послужили этому неведомому богу, в тот момент это, безусловно, доставляло удовольствие: эта новая ловкость и легкость упаковки смыслов, которая заставляла поверить в то, что и реальность, подобно словам, способна поддаваться нашим нехитрым манипуляциям. Это сказка об ученике чародея: вызываешь духа, он тебе воду носит ведрами, а потом все вдруг выходит из-под контроля.

Любое попадание в трудные времена, в историю, поневоле заставляет упрощать, переводить сложные смыслы на язык простых – такая ненамеренная симплификация, которой надо сопротивляться, но невозможно не понимать, что она будет происходить. И я понимаю, что, видимо, отсюда, из Украины, любой текст, написанный по-русски и имеющий отношение к актуальным событиям, читается, как написанный с курорта. Здесь идет война, а там люди вздыхают и говорят «ах, какой ужас, как мы сочувствуем». На самом деле все это сложнее, в том числе и потому, что эта война, помимо ее живой реальности и того, что происходит на физическом уровне, еще и война информационная. И ее жертвой оказывается каждый человек, который читает каждый день свое количество букв.

У меня есть непроверенная временем теория, которая сводится к тому, что любой расцвет поэзии — штука обоюдоострая и довольно опасная. Просто потому, что расцвет поэзии это, как правило, изменение языка, а такое происходит обычно в результате социальных сотрясений и расщеплений. На ровной ткани этому неоткуда взяться.

Полина Барскова [для Colta.ru перевела на русск. яз. стихи Жадана], которую я люблю и за которой слежу, недавно в Фейсбуке написала, что рифма как двигатель поэзии внезапно перестала работать. Очень интересно, что у нее это так – я тоже это чувствую, но как-то по-другому. Ведь рифма это всегда сложное балансирование: с одной стороны, она предает тексту форму и кураж, с другой – это территория непредсказуемого, такие качели, которые непонятно куда и качнутся. Не исключено, что нынешнее ощущение необязательности рифмы как-то связано с пониманием рифмы как допинга или усилителя вкуса, который неуместен там, где идет разговор о жизни и смерти.

[...] у Цветаевой, по-моему, это на все времена: да – [поэзия это] здоровье, и да – смысл. Но вот что еще: поэзия – это способ работы со временем, а язык скорее вещь инструментальная. Поэзия – такая штука, которая по своей природе забегает вперед на четыре метра, это ее главное свойство: говорение стихами происходит из той точки в будущем, что достаточно далеко стоит от места, где находится сам говорящий и его собеседники. Это очень видно по хорошим текстам. Я очень люблю этот пример с мандельштамовскими «Воронежскими тетрадями», которые очень долго потом воспринимались, как чужая лингва, как сгущенные, очень темные и наполненные непонятными аллюзиями спрессованные пласты смысла, которые каким-то специальным образом надо разлеплять и расщеплять. И большая часть мандельштамоведения, собственно говоря, занималась просто пересказыванием, тот же Гаспаров: «в этом стихотворении поэт хочет сказать...». Но, обратите внимание, сейчас поздний Мандельштам почти прозрачен.
Это то, что происходит с «темными стихами»: по мере вложенного читательского усилия – а я очень верю в коллективное усилие, когда вот такие слои непрозрачного разлепляют поколения читателей на протяжении 50-60-70 лет – и текст сам по себе, как будто прокладывается лыжня, размыкается и становится понятным. Такое обживание чужого дома, общее усилие. Это мы знаем и по себе: в третьем-четвертом чтении текст расширяется, заходит дальше, чем в первом. Мне кажется, в том и главная миссия занятия стихами – они в каком-то смысле приобщают нас к будущему, они открывают его для нас так же, как роют колодец.

[...] роль поэта в сегодняшней России значительно уступает роли поэта в Украине – возьмем того же Жадана. Мне было бы очень интересно понять и подумать о том, почему здесь все настолько иначе.

Мне, строго говоря, кажется, когда я анализирую российский материал, что зоны, в которых поэзия оказывается массово необходимой, это те же самые зоны встрясок и катастроф. В трудную минуту стихи работают, как оракул: такой способ объяснить человеку, что с ним и с миром происходит. Не на бытовом, «девочковом» уровне – мне 17 лет, мне нравится мальчик, я открываю Ахматову-Цветаеву и вижу, что там про меня, я тоже люблю, меня тоже не любят.

[...] все эти попытки заморозить мгновение, признать, что лучше, чем сегодня, уже не будет, а может быть лишь гораздо хуже, — это, по сути, значит, что проект, который начался Просвещением, чувствует усталость. Огромное количество людей готовы его закрыть и вернуться к новому Средневековью.

У советского проекта была важная составляющая, которую нельзя не учитывать: он был замешан на глубоком уважении к идее просвещения и к науке в целом. Образование, экспертиза, точная оценка происходящего, конструирование будущего. То, чего сейчас совершенно нет. «Московское время 17:00, а может быть 22:30» – вот о чем речь.
Это важная часть любого официального выступления, любого самоописания российской государственности – оно всегда замешано на апофатике, на констатации через отрицание: «мы не такие, но и они не лучше». Не говорится, что мы хороши – говорится, что есть какие-то «они», «они» плохи, и поэтому любое наше действие легитимно: нет внешней инстанции, ведающей добром и злом. «Правды нет и выше» – такой тут message. Любое утверждение, до тех пор, пока оно произносится, является правдой.

[...] недоверие к человеческой природе, которая может все погубить, — это вечное, с начала времен, самооправдание любого репрессивного аппарата: что человеческое животное не выдерживает саморегуляции, и нужна внешняя инстанция и воля к ее учреждению. Тут мы уже попадаем на территорию сверхчеловеков, а про это мы хорошо помним – как это работает и чем заканчивается.

В какой-то момент, изнутри своего частного уныния, без исторической рамки, я для себя придумала такой способ, который мне кажется работающим на короткой дистанции. Когда начинаешь изнутри своего несчастья имитировать движения счастливых людей, – это странным образом начинает действовать. Это не делает тебя счастливым, но задает направление, а там уже постепенно ты делаешь следующий шаг, и пятнадцатый, и двадцать третий. Вот так.
Хотя неспроста уныние один из главных элементов христианского набора грехов – жало в плоть или жало в разум, которое изначально встроено в каждого. Это та вещь, которая не дает утратить представление о себе и чувство собственного контура. Поэтому в разумных пределах его, по-видимому, нужно просто нести, как громоздкий рюкзак. Другой вопрос, что есть какая-то гигиена этого дела, простая самодисциплина, и вот это мне кажется важным: важно этим унынием не делиться с другим, не пускать его по кругу.

[...] задача литературы и уж точно премиального процесса: делать видимыми невидимые вещи.

источник

Sunday, November 29, 2015

про коммунальное житьё /communal flats

Зинаида Гиппиус, 1919 год, 8 сентября. Петроград:

Всеобщая погоня за дровами, пайками, прошениями о невселении в квартиры*, извороты с фунтом керосина и т. д. Блок, говорят (лично я с ним не сообщаюсь), даже болен от страха, что к нему в кабинет вселят красноармейцев. Жаль, если не вселят. Ему бы следовало их целых «12». Ведь это же, по его поэме, 12 апостолов, и впереди них «в венке из роз идет Христос»!

[*Способом избежать уплотнения в конце 1910‑х — начале 1920‑х годов были так называемые охранные грамоты, выдававшиеся людям, если власть признавала их личные заслуги и значение, а также важность сохранения для них прежних жилищных условий. Вот, например, соответствующий пункт охранной грамоты Максимилиана Волошина:
«Настоящая охранная грамота выдана поэту Максимилиану Волошину в том, что он — Максимилиан Волошин — состоит под особым покровительством Советской власти, органам которой предлагается оказывать ему всяческое содействие.
1) Его дача и художественная мастерская в Коктебеле вместе с библиотекой, художественными произведениями, литературными архивами и вещами не подлежит ни уплотнению, ни реквизициям, ни обыскам без специальной на то санкции Наркомпроса и находится под охраной государства. Основания: постановление Президиума Революционного комитета Крыма от 13 мая 1921 года и телеграммы председателя ВЦИК т. Калинина за номерами 4025/к и 1143/к. Председатель ВЦИК нарком просвещения РСФСР».]

X. [вероятно, Владислав Ходасевич] вывернулся. Получил вагон дров и устраивает с Горьким «Дом искусств».
Вот два писателя (первоклассные, из непримиримых) в приемной комиссариата Нар. просвещения. Комиссар К. — любезен. Обещает: «Мы вам дадим дрова; кладбищенские; мы березы с могил вырубаем — хорошие березы». (А возможно, что и кресты, кстати, вырубят. Дерево даже суше, а на что же кресты?)

К И. И. [Иван Иванович Манухин (1882–1958) — врач-терапевт, близкий друг Зинаиды Гиппиус. До революции имел частную практику, среди его пациентов были члены императорской семьи, министры царского и Временного правительств, Максим Горький, Дмитрий Мережковский, Иван Мечников и другие. Занимался иммунологией, бактериологией и радиобиологией] тоже «вселяют». Ему надо защитить свой кабинет. Бросился он в новую «комиссию по вселению». Рассказывает: «Видал, кажется, Совдепы всякие, но таких архаровцев не видал! Рыжие, всклокоченные, председатель с неизвестным акцентом, у одного на носу волчанка, баба в награбленной одежде... ‘Мы — шестерка!’, а всех 12 сидит».
Самого Кокко (начальник по вселению, национальность таинственна) — нету. «Что? Кабинет? Какой кабинет? Какой ученый? Что-то не слыхали. Книги пишете? А в ‘Правде’ не пишете? Верно с буржуями возитесь. Нечего, нечего! Вот мы вам пришлем товарищей исследовать, какой такой рентген, какой такой ученый!»
Бедный И. И. кубарем оттуда выкатился. Ждет теперь «товарищей» — исследователей.

Корней Чуковский, 1923 год, 15 февраля. Москва:
«В Москве теснота ужасная; в квартирах установился особый московский запах — от скопления человеческих тел. И в каждой квартире каждую минуту слышно спускание клозетной воды, клозет работает без перерыву. И на дверях записочка: один звонок такому‑то, два звонка — такому‑то, три звонка такому‑то и т. д.».

1935 год, 19 декабря. Ленинград:
«Был вчера у Тынянова. Странно видеть на двери такого знаменитого писателя табличку:
Тынянову звонить 1 раз
Ямпольскому [*Исаак Григорьевич Ямпольский (1903–1991) — литературовед] — 2 раза
NN — 3 раза
NNN — 4 раза

Он живет в коммунальной квартире! Ход к нему через кухню. Лицо изможденное.

Лидия Чуковская, 1954 год, 27 января. Москва:
Я спросила у Анны Андреевны, как у нее дела с комнатой. Видела ли она ее?
— Да, я ездила смотреть вместе с Алешей [актер Алексей Баталов. Бывая в Москве, Ахматова всегда останавливалась в квартире на Большой Ордынке у своих друзей, матери Алексея Баталова Нины Ольшевской и ее второго мужа писателя Виктора Ардова]. Этаж пятый, лифт не каждый день. Комната вроде этой, только длиннее. Стоят две кровати, а между ними может пройти канатоходец. Кроме моей комнаты — еще восемь. Мне будут стучать в дверь: «Товарищ Ахматова, ваша очередь мыть коридор».

Отрывки; источник

см. также: Соседская переписка - О чем пишут друг другу жильцы коммунальных квартир

Чтобы выйти из «зоны комфорта», надо сначала в ней оказаться/ comfort zone

Anastasiya Rubtsova:
Знаете, все вокруг меня хотят выйти из зоны комфорта. Не только клиенты. Родные, друзья, знакомые.
Бледные, хронически недосыпающие люди приговаривают: «Надо просто выйти из зоны комфорта и погнать себя в спортзал». Люди с приступами паники говорят: «Надо выйти из зоны комфорта и перестать себя жалеть». Люди, проживающие мучительную, очень несладкую жизнь, говорят: «Выйти бы уже из зоны комфорта и перестать жрать сладкое». Это еще не худший расклад. Некоторые просто говорят «перестать жрать». Видят кардинальное решение проблемы.
У меня от таких слов начинает тревожно дергаться глаз.
Я сейчас объясню.
Чтобы выйти из зоны комфорта, надо сначала в ней оказаться.
Что такое «зона комфорта»? Это такое место, где тепло, уютно, свободно, вкусно, радостно и безопасно. Где тебя любят и уважают. Где о тебе заботятся (и ты тоже заботишься, не без того, но не в одностороннем порядке). У многих из нас такой зоны просто нет. Ну вот нет зоны, где о нас заботятся. В лучшем случае есть зона, чтобы отлежаться или проораться. Это лучше, чем ничего, но не совсем то. Это как алкоголь от мороза – в принципе, помогает, но недолго, и хуже, чем пуховик.
Очутившись в зоне комфорта (мне не нравится слово «зона», у него лагерный привкус, но пусть), надо там немного побыть. Отдохнуть душой. И только потом – выходить. Это ощущение ни с чем не спутаешь – когда сил на все хватает, и ты готов, пожалуй, еще чему-нибудь поучиться…
И тут очень важно, что импульс что-то сделать – идет изнутри и обгоняет мысль. Сначала начинаешь делать – потом уже думаешь. Не всегда с песней, иногда это мучительная радость преодоления, и на кой черт, думаешь, я полез за баранку этого пылесоса – но точно не из последних сил. Полез, потому что было интересно.
Люди, которые говорят про «выйти из зоны комфорта», обычно не имеют в виду никакого интереса. Если перевести эту конструкцию на простой человеческий язык, они имеют в виду примерно следующее: мне уже сейчас как-то фигово, но, если я помучаю себя посильнее, может, мне станет лучше?
Ну не знаю. Если человека, больного гриппом, еще выпороть на конюшне, может, он и выздоровеет потом. Но вряд ли это от порки.
Часто это звучит как самообвинение: «Да мне просто лень, я просто не хочу выйти из зоны комфорта».
И у этой ходульной конструкции либо привкус мучительного стыда («я недостаточно хороший, я не дотягиваю до нормы, хоть тресни»), либо вины («я недостаточно стараюсь, я не молодец, не молодец, меня никто не будет любить, когда я не молодец»).
А стыд и вина – такие штуки, как репейник, которые всегда найдут, к чему прицепиться, каких бы реальных успехов вы ни добились. Даже если вы окончательно перестанете себя жалеть и вообще перестанете жрать (хотя это не успех).
Но в безжалостном вакууме и на пределе сил ни один нормальный человек долго не протянет.
Дальше путей плюс-минус три: отползти обратно в «зону комфорта», свалиться в клиническую депрессию (когда не дурное настроение, а диагноз) или в тяжелую психосоматику.
Вам какой вариант больше нравится? Мне первый.
источник

Thursday, November 26, 2015

Памяти Володи Герасимова (1935-2015) / Vladimir Gerasimov, St. Petersburg's Spirit of place

Он родился 12 апреля 1935 года в деревне Тупицыно Вологодской области, блокадные годы провел в Ленинграде, недолго учился на филологическом факультете Ленинградского университета и всю жизнь был самоучкой. Тем не менее, послушать исторические рассказы Герасимова и погулять с ним по старому Петербургу приезжали люди из других городов и даже стран.
Его познания и изящество устного изложения вошли в легенду, но он ни разу не поддался на искушение записать что-либо из своих миниатюр.
Несколько десятилетий Владимир Герасимов приезжал в Пушкинский заповедник на Псковщину, где зарабатывал экскурсоводом.
В последние годы он преподавал в гимназии историю Петербурга.
Среди близких друзей Герасимова были Иосиф Бродский, Лев Лосев, Сергей Довлатов, Владимир Уфлянд.
- источник

Его любили, им восхищались все.
Он знал всё и обо всем.
И не было человека скромнее.
Даже в 80 лет его называли Володей.
Программа памяти Володи Герасимова — историка, краеведа, энциклопедиста.
Он умер 20 августа [2015], во сне, один в своей небольшой петербургской квартире, по-видимому, задохнувшись от дыма из кухни, где что-то загорелось.
Герасимов был притчей в петербургских языцех — не просто ходячей энциклопедией (каких не так уж мало), но исключительно изысканным в своих устных рассказах.

Вспоминает Андрей Арьев:
Вы знаете, Володя Герасимов — это человек, может быть, единственный, который постоянно в моем сознании присутствовал как человек, у которого нужно узнать смысл жизни. Это я говорю с некоторым пафосом, но, действительно, я все время задумывался о смысле его существования, смысле абсолютно гармоническом и в то же время несколько странном. Потому что Володя, при его огромных познаниях, никогда в жизни ничего не написал. То есть когда-то в студенческие годы что-то делал, но уже в 1990-е годы, когда можно было спокойно что-то делать, он ничего не писал. Я в это время, в 1990-е годы, говорю ему:
«Давай что-то сделаем в журнале «Звезда».
«Да, вот отлично, пора опубликовать переписку Николая Второго — это очень интересный материал, там столько нужно накомментировать».
Я говорю: «Ну, давай, отлично, вот все и сделаем».
Эта тема осталась за ним. Я ему звонил время от времени: «Да, отлично, много материала набирается». Я ему: «Ну, давай что-нибудь представляй». «Понимаешь, там еще много надо комментировать».
В общем, это долго довольно длилось, я ему все звоню: «Хорошо, то, что у тебя есть, давай, приноси мне, я из этого сделаю какую-то публикацию». Он говорит: «Нет, ну что ты, там еще нужно то-то, то-то прочитать».
В конце концов я ему, видимо, сильно надоел, когда я ему последний раз звонил: «Володя, все, отдавай материал, я сделаю сам, что нужно».
Он говорит: «Нет, я еще должен что-то прочитать».
«Сколько же будешь читать?».
А он говорит: «Да нет, я писать не буду».
«Почему?»
«Потому что лучше я за это время еще несколько книжек прочитаю».

Это человек, который вбирал в себя необыкновенное количество информации, очень важной, культурно, исторически ценной, при этом не хранил ее для себя, он ее не выплескивал наружу так формально, ни на какие бумаги, никуда. За его счет жило огромное количество культурных людей, для которых он был полной энциклопедией. Причем, это очень важно, что эта энциклопедия была такая устная. То, что написано, неизвестно: что-то тебе подойдет, что-то тебе не подойдет, а общаясь с Герасимовым, всегда можно было спросить — это нужно? это не нужно? — и он обо всем этом говорил.
То есть, Володя Герасимов, вроде бы, ничего не написав, выполнял функцию такую просветительскую, которой в России всегда недоставало. При любых режимах, в любые века с просвещением в России было всегда очень плохо. Все думали, что нас вывезет какая-то духовность, духовность и духовность, а вот то, чтобы знать, что вокруг тебя находится, знать, среди какого многообразного мира ты живешь, вот с этим было очень плохо. Вот эту просветительскую функцию Володя выполнял как никто. Причем, это очень важно, просвещение очень сильно отличается от пропаганды. Потому что пропаганда, как бы она убедительна ни была, и за какие бы убедительные цели она ни ратовала, она всегда основана на лжи. Вся информация, которая исходила от Володи, всегда была основана на правде и делала наш мир гораздо более разнообразным и по-настоящему осязаемым.
Так что для меня это было очень важно, что существует такой человек, который внешним образом ни к чему отношения не имеет, а в то же время является таким важным, во всяком случае, для нашего отечества, субъектом, через которого доходит до нас просвещение.
Он знал, конечно, безумное количество вещей, его можно было спросить о любом подоконнике, о любом балконе в Петербурге, о чем угодно.

Здесь в Пушкине, где я живу, мы как-то с ним идем по одному садику, я ему говорю: «Смотри, какая глупая и смешная вещь». Детский сад, и там зацементированный под столбик фонтан, собственно из цемента такой круглый столбик и наверху торчит просто железная трубка, из которой вода капает. Я говорю: «Какой-то бред, непонятное что-то». Он говорит: «Ты что, не знаешь?». «А что знать, на что смотреть, когда такая пошлая идиотская затея?». Он говорит: «Нет, если бы ты поколупал получше этот цемент, то ты увидел бы внутри Афродиту». Я говорю: «Какую Афродиту?». Он говорит: «Очень просто: тут действительно была Афродита небольшая обнаженная, но поскольку учреждение детское, то местные деятели решили оградить детей от этого разврата и всю вокруг обмазали, зацементировали, и получился такой столб». Явно фаллический при этом вид, потому что наверху была какая-то железная трубка.

Так что с Володей было жить просто замечательно, удовольствие. При этом он рассуждал очень просто и здраво, что тоже очень важно, он никогда не исповедовал каких-то огромных концепций, не выдвигал, ни за какие идеи не боролся. Я помню, одно из его любимых выражений, когда ему надоедали, чтобы он сказал, когда было лучше — сегодня, или завтра будет лучше, или жилось в советское время, тогда все-таки многие жили хорошо? Он говорил: «Дело не в том, когда было хорошо, тогда или сейчас. Дело в том, что если сравнивать, при советском режиме двух вещей не было, которые мне очень нравились: не было хороших книг и хорошего пива. А сейчас есть и хорошие книги, и хорошее пиво. Так что выбирайте сами».

К нему, конечно, стекалось огромное количество народу, он никогда не делал разницы между тем, позвонил, попросил его об услуге какой-нибудь известный всем литературовед, искусствовед, или просто приехали какие-то ребята из Пушкинского заповедника. Кто угодно, лишь бы приехали, он всегда обо всем подробно и замечательно рассказывал. Память у него была абсолютная, и она не ухудшалась от того образа жизни, который он вел, а вел он образ жизни, всем известно какой: он любил выпивать. Но при этом его сознание выпивка только прочищала, мне кажется. Во всяком случае, никогда он не терял суждения и способности рассказывать увлекательно, в каком бы он ни находился состоянии.

фотография отсюда
Он вообще был талантливым во всех областях, где не нужно было, как он думал, зря тратить время. Он прекрасно фотографировал, у меня есть несколько замечательных, может быть, лучших снимков, которые он сделал еще в Пушкинских горах, — портретов, пейзажей. Он знал, как это делается, но потом проявлять и где-то печатать — это мало его интересовало. Но он воспитал прекрасных фотографов, в том числе знаменитый фотограф наш Лева Поляков — ученик Герасимова, не говоря о том, что он всех своих родных и знакомых этому делу обучил. В общем, замечательный был человек, во многих отношениях для меня идеальный.

Я помню, что однажды у нас в Березине, где мы жили (там сейчас музей Довлатова) собралась удивительная компания из троих неподражаемых рассказчиков — Женя Рейн, Сережа Довлатов и Володя Герасимов. Рейн известен своими фантасмагорическими историями, громкими, с преувеличениями и так далее, тоже упоительный рассказчик. Володя описывал все то, что можно было увидеть. Это страшно раздражало Сергея, у него были претензии к Володе такие: «Он рассказывает обо всем неодушевленном, а мне неодушевленное абсолютно неинтересно. Никакие наличники, я об этом слышать не хочу, я хочу слышать только о живых людях». А Герасимова раздражало как раз в Сереже то, что он рассказывал обо всех людях вроде бы правду, но в то же время об этой правде можно было много спорить, если примерять ее к реальным людям.

Все знают повесть Довлатова «Заповедник», многие полагают, что в образе Митрофанова, очень яркого персонажа, изображен Володя Герасимов. Когда Володя Герасимов приехал в Нью-Йорк, Сергей ему говорит: «Ну что, ты, наверное, обиделся на меня за это произведение, за этого Митрофанова?». Володя отвечает: «Да нет, не обиделся. Я на тебя обиделся, что ты думаешь, будто я общался с такими подонками, как Стасик Потоцкий, — это твои приятели, а не мои».

Отрывки; источник: Радио Свобода. Иван Толстой. Памяти Володи Герасимова
фотография отсюда
* * *
Подружился с ленинградскими экскурсоводами. Уже который год они приезжали в заповедник на лето. Один из них — Володя Митрофанов. Он-то меня и сагитировал. И сам приехал вслед. Хотелось бы рассказать подробнее об этом человеке.
В школьные годы Митрофанов славился так называемой «зеркальной памятью». С легкостью заучивал наизусть целые главы из учебников. Его демонстрировали как чудо-ребенка. Мало того, Бог одарил его неутолимой жаждой знаний. В нем сочетались безграничная любознательность и феноменальная память. Его ожидала блестящая научная карьера.
Митрофанова интересовало все; биология, география, теория поля, чревовещание, филателия, супрематизм, основы дрессировки... Он прочитывал три серьезных книги в день... Триумфально кончил школу, легко поступил на филфак.
Университетская профессура была озадачена. Митрофанов знал абсолютно все и требовал новых познаний. Крупные ученые сутками просиживали в библиотеках, штудируя для Митрофанова забытые теории и разделы науки. Параллельно Митрофанов слушал лекции на юридическом, биологическом и химическом факультетах.
Уникальная память и безмерная жажда знаний — в сочетании — творили чудеса. Но тут выявилось поразительное обстоятельство. Этими качествами натура Митрофанова целиком и полностью исчерпывалась. Другими качествами Митрофанов не обладал. Он родился гением чистого познания.
Сергей Довлатов «Заповедник»

* * *
Герои некрологов похожи друг на друга, они умнее, лучше и талантливее тех, кто здесь пока остался, это закон жанра. Но Герасимов и при жизни был лучшим, мне не дадут соврать те, кто слышал его, – армия оставшихся знатоков не будет знать о Петербурге половины того, что знал о нем Герасимов. Любому, кто хотел понять таинственную связь своей жизни с нашим городом, он, с небольшими перерывами на сон и питье, помогал разгадать загадку этой связи. Иногда получалось. Создатель наградил Герасимова талантом, профессиональным обаянием проповедника, абсолютным знанием русского языка и невероятной, божественной памятью. Не уставая и не спотыкаясь, он бродил со своими устными рассказами в трех веках петербургской жизни и с удовольствием брал попутчиков.
Мы были знакомы давно, и я, мало чего понимая в человеческой индивидуальности, знакомила его со всеми своими редакторами, стараясь пристроить его к какой-нибудь рубрике. Пыталась забивать гвозди микроскопом.

Трудно не поддаться обаянию текста Довлатова, но, пожалуйста, не считайте Митрофанова из «Заповедника» вылитым Герасимовым. Сам Герасимов справедливо считал, что этот образ даже как шарж не тянет.

фотография отсюда
Бродский посвятил Герасимову стихотворение «Стрельна», хотя вместе они там ни разу не были. Просто захотел – и посвятил. Но как всегда бывает со стихами Бродского, они стали пророческими: последний дом, где жил Герасимов после Коломны, стоит на пороге Стрельны, прямо за этим домом Стрельна и начинается. Там Герасимов и умер то ли 18, то ли 19 августа. Этого никто не знает.
источник

* * *
На 81-м году жизни умер «петербургский всевед», филолог, историк, участник «Филологической школы» Владимир Васильевич Герасимов.

В. Герасимов (в интервью 2003 года):

Дом 185 по Фонтанке... Здесь после окончания Лицея жил Пушкин. Я попал сюда в 1979 году. Дом на Садовой, где я жил до войны и в блокаду, пошел на капремонт, и воистину чудесной силой обстоятельств меня вместе с женой и маленькой дочкой отселили сюда — к Пушкину. Бывшая пушкинская квартира находится прямо надо мной, а я занимаю две комнаты в бывшей квартире барона Модеста Корфа, сотоварища Пушкина по Лицею. Корф оставил о своем житии по соседству с Пушкиным любопытные воспоминания. В частности, говорится о ссоре, которая произошла между ними из-за того, что Корф, заступаясь за своего слугу, побил палкой «дядьку» Пушкина — Никиту Козлова. Пушкин вызвал Корфа на дуэль, но тот вызов отклонил, сказав: «Я не потому с тобой не буду драться, что ты Пушкин, а потому, что я не Кюхельбекер...» Он имел в виду известную дуэль между Александром Сергеевичем и таким же, как он, не в меру вспыльчивым Вильгельмом Карловичем... Мы с женой всякий раз вспоминаем этот эпизод, когда на третьем этаже над нами возникает какой-то шум: «Опять пушкинские слуги дерутся!»
Конечно же, это чудо, что я, в то время водивший экскурсии в Пушкинских Горах, поселился в доме, где когда-то жил Пушкин. Как, впрочем, чудо и то, что комнаты мои, да и всю нынешнюю коммуналку, занимал уже после Корфа великий, обожаемый мною зодчий Карл Росси. Он умер здесь в 1849 году забытый всеми, едва сводивший концы с концами. Хочется вспомнить и еще об одном моем предшественнике — клоуне Борисе Вяткине. Он въехал сюда сразу после войны, когда здесь обитали 29 человек. Его знаменитая Манюня — или несколько Манюнь — бегали по коридорам, где бегают сегодня две мои безвестные собаки.

[…] рассказ о старом дубе, что растет во дворе дома № 108 по набережной Мойки. По преданию, этот дуб уже большим деревом привез из Крыма Лев Александрович Нарышкин и тогда же, при Екатерине II, посадил его перед своим петербургским домом. Дуб воспет в 1799 году Гаврилой Романовичем Державиным: «Вот тот высокий дуб...» А уже в середине XIX века о нем вспоминает в своих комментариях к полным сочинениям Державина академик Яков Грот. Он пишет, что Турчанинов, директор тогдашнего демидовского «Дома призрения трудящихся» (каковым стал бывший нарышкинский дом), говорил ему, что под сенью этого дуба любила сиживать Екатерина II. Почти трехсотлетний дуб-ветеран, в отличие от других своих сверстников, погибших или погибающих «петровских дубов», и сегодня растет и даже плодоносит. Я думаю, что желуди от него следовало бы собирать, проращивать и высаживать в городе. Особенно в нынешнем, юбилейном для него году. Это было бы глубоко символично. Но, увы, нет никому в нынешнем Петербурге дела до такого рода символики...

Я никогда не задумывался в детстве и даже в юности, кем мне предстоит стать. Но с молодых ногтей я читал. Читал много, запойно, бессистемно и с величайшим удовольствием. Начинал, закутанный тряпьем в промерзшей блокадной квартире, с «Мифов Древней Греции» в пересказе братьев Успенских. Подростком я боготворил Гофмана и Гоголя, познакомился с Достоевским... Незаметно книгочейство стало моей болезнью.
В одной песенке Окуджавы есть такие слова: «Мы успели 40 тысяч книжек прочитать и понимаем, что к чему и что почем, и очень точно...» Понятно, что это перефраз Шекспира: «Я любил Офелию, как 40 тысяч братьев ее любить не могут...» Но 40 тысяч книг?! Я бы тоже хотел прочитать столько... Однако, по моим расчетам, сделать это в течение жизни человеку не удастся. Прочтет максимум 5 тысяч. Моя личная библиотека невелика: в ней около 2 тысяч книг. Впрочем, это мало о чем говорит... У Эль Греко их было 150, а у Чосера всего 60...

Виктор Бузинов [ведет на «Радио России» передачи «Прогулки по Петербургу»]: Владимир Васильевич, говорят, Вы чуть ли не наперечет знаете историю всех петербургских домов дореволюционной постройки: кто ими владел, кто из знаменитостей в них жил или бывал... Я вот составил перечень пяти прогулок, в каждом маршруте по три дома. От Вас требуется сообщить о них нечто такое, что знает далеко не каждый. Тяните билет!

— Литейный проспект, дома 60, 56 и 46. Начну с Литейного, 60... На фасаде этого дома висят две памятные доски. На одной из них сообщается, что здесь, на квартире народницы Александры Калмыковой — она занималась тогда изданием марксистской литературы, — Владимир Ильич Ульянов (Ленин) вел переговоры об издании газеты «Искра» с тогдашним своим союзником по партийной борьбе, а впоследствии с одним из злейших своих врагов — Петром Бернгардовичем Струве. Правда, о Струве на доске ничего не сказано.
В этом же доме по стечению обстоятельств бывал и старший брат Владимира Ульянова — Александр. Он приходил сюда в 1885 году к Салтыкову-Щедрину с просьбой поддержать требования петербургских студентов. О том, что Михаил Евграфович около тринадцати лет жил здесь в одной из квартир второго этажа и умер в 1889 году, и начертано на второй памятной доске, украшающей фасад дома.
Но вот как иногда прихотливо соприкасаются и пересекаются судьбы людские... Сообщником старшего Ульянова по участию в заговоре 1887 года с целью убить Александра III был польский юноша, в будущем польский маршал Юзеф Пилсудский. Именно он привез заговорщикам из Вильно чемодан с динамитом. Оба они проходили по одному процессу, на котором Ульянов был приговорен к виселице, а Пилсудский — к каторге.
Однако вот что любопытно: до самой смерти Пилсудский был великим поклонником Салтыкова-Щедрина. Любил он его не только за своеобразный, свойственный и самому Пилсудскому сарказм, но, понятно, и за те русофобские настроения, которые проглядывали иногда в творчестве писателя.
Но и это еще не все... Судьбе было угодно свести Пилсудского с другим Ульяновым — Владимиром, который, как я уже говорил, тоже бывал в этом доме. Свести на уровне противостоявших друг другу армий. Первой конной, в 1920-м посланной Лениным на Варшаву, и той, которой командовал он сам...

Теперь перейдем к дому № 56, Мариинской больнице. Мало кто знает, что в этой «непрестижной», по советским временам, больнице в марте 1936 года умирал один из самых великих представителей Серебряного века — Михаил Алексеевич Кузмин.
Знаменитый поэт превратился в «нищего гражданина» сразу после Октябрьского переворота, когда его квартиру на Рылеева, 17 «уплотнили», оставив Кузмину маленькую проходную комнату. Здесь собирались гости, вели поэтические разговоры, пили чай с принесенными ими же баранками и сахаром. Здесь Кузмин написал в конце 20-х свою лучшую и самую таинственную книгу «Форель разбивает лед». Здесь как организатор «несанкционированных сборищ» ожидал вечно соседско-пролетарского доноса на себя...
Но раньше НКВДшников к нему подоспела смерть, которую он встретил с величайшим достоинством. Его многолетний друг прозаик Юркун был последним, кто навестил Кузмина в переполненной, душной палате Мариинской — тогда она была имени Куйбышева — больницы. Кузмин сказал с улыбкой: «Все закончено. Идите. Осталось оформить мелкие формальности». И едва Юркун вышел за дверь, как Кузмина не стало.

...Вообще-то город познается ногами. Одних книг о нем — мало.
Я просто так, из общего любопытства, походил по городу в детстве и ранней юности, а во времена учебы в университете эти пешие прогулки приобрели несколько иной характер...

— Позвольте воспользоваться цитатой из эссе профессора элитного Дартмутского колледжа Льва Лосева, известного поэта, Вашего друга по Ленинградскому университету Леши Лифшица: «Он не кончил курса университета главным образом потому, что там стало неинтересно. Вместо этого он сам стал нашим университетом. Во всяком случае, меня он просветил больше, чем пять лет лекций и семинаров на филфаке».

— Здесь Леша не совсем точен... Я действительно покинул университет, написав заявление с просьбой отчислить меня по собственному желанию, но фактически вышибла меня с 4-го курса военная кафедра. Я не являлся туда целый семестр, и мне было сказано, что если я не уйду сам, то через полчаса меня «уйдут» по приказу. Вообще же я относился к университету с большим пиететом. Поступал я на отделение журналистики филфака, хотя о журналистике имел самое поверхностное представление. Да к тому же страдал аграфией: мог создавать приличные устные тексты, но не писать их...
Однако, кроме журналистики, был филфак. Стояла «оттепель» 50-х. Мои друзья-товарищи по факультету все как на подбор были людьми одаренными. Многие писали стихи или прозу. Я не сочинял стихов, но знал многое из тех и о тех, кто их сочинял когда-то. Меня воротило от официальных воззрений, которых придерживалось тогда большинство университетского ЛИТО во главе с Леонидом Хаустовым, и мне очень нравились ранние стихи Михаила Красильникова, Сергея Кулле, Леонида Виноградова, Михаила Еремина, Александра Кондратова, Александра Шарымова, Владимира Уфлянда — всех тех, кого десятилетия спустя назовут поэтами «Филологической школы».
Я был дружен почти с каждым из них. Все мы, как на подбор, были тогда нонконформистами. И самым ярким, самым талантливым из нас был, безусловно, Иосиф Бродский. Я впервые встретил его в одной богемной квартире на Благодатном переулке, а затем перезнакомил со многими ребятами из своего университетского круга.

Я был у Бродского в Америке весной 1990 года. Иосиф водил меня по Нью-Йорку один день, и три дня моим гидом был Сергей Довлатов, но, между нами говоря, если бы я жил в Нью-Йорке столько, сколько они, то рассказал бы побольше...
Кстати, я стал, наверное, последним из петербуржцев, кто встретился с Довлатовым: это было в апреле 1990-го, а в августе он умер... Увы, большинство моих друзей и хороших знакомых уже ушли из жизни. От большой нашей компании 50-х годов здесь в Петербурге остались лишь двое: поэты Владимир Уфлянд и Михаил Еремин. Это самые близкие для меня люди.

— Тоскуете по прошлому?

— Иногда... Но вообще-то живу сегодняшним днем. Преподаю «Историю Петербурга» в классической гимназии Петроградской стороны. Часто участвую в радиопрогулках по Петербургу, вожу по городу, будучи заранее «присоветанным», эксклюзивные экскурсии, рассчитанные на двух-трех человек. От обычных экскурсий я давно отказался, хотя и провел их за свою жизнь, хлеба насущного ради, великое множество... Вот только что закончил обзирать с немцами объекты для будущих съемок фильма о литературном Петербурге. Привычно по несколько часов в неделю провожу в Публичке, занимаюсь с пятилетним внуком, которого пока интересуют не питерские дома, а динозавры и средневековые крепости...

— А университет, Владимир Васильевич, окончить так никогда и не пытались?

— Окончить никогда не поздно. Китайский писатель Лу Сунлин окончил университет в 90 лет. Но надо ли мне следовать его примеру?
источник

Thursday, November 19, 2015

Hermit of southern Tuscany

Carlos Sánchez Ortiz de Salazar, now 47, disappeared from his home in Seville province in 1996 during a bout of severe depression.
After nothing was seen or heard of the man originally from Bilbao for 14 years he was legally declared dead by the Spanish authorities.

A doctor who disappeared from his home in Spain 19 years ago has been discovered living as a hermit in the forests of Tuscany.

Carlos Sanchez Ortiz de Salazar was found by chance by mushroom pickers in the woods a few days ago.
He recounted his story to them and let them photograph a few tattered documents, including a university library card. He said he had been living in the woods for most of the last two decades after leaving his home in Seville in 1996.
Apparently unsettled by being discovered, he vanished into the forest again and has not been seen since.

*
The two foragers had been eager to find some mushrooms in the woods after a weekend of heavy rainfall, but after having no luck, the pair decided to venture off the footpath to try and turn their fortunes around.
But instead of finding mushrooms, they found a trail of plastic bottles and dirty plastic water canisters which they followed until they stumbled across the camp of the man, who reportedly had "a dirty face and large beard".
Terrified, the two men ran back towards the footpath but returned a few hours later with the head forest ranger. After reaching the camp, the man came out to greet them.
“I'm Spanish, my name is Carlos and I've been living here since 1997,” he said. “I don't want to live among people: now that you have found me I need to get out of here.”
- source
*
The mushroom pickers passed their photographs to an Italian organisation called Penelope, which helps locate missing persons. With the help of a similar Spanish organisation called Sos Desaparecidos, Sanchez’s family were tracked down.

Sanchez, a graduate in medicine who was born in Bilbao, is believed to have been suffering from severe depression when he fled Spain at the age of 26. After so many years, his family had given up hope and in 2010 he was formally declared to be presumed dead by the Spanish authorities.

He was found living in a shelter in the Maremma region of southern Tuscany, an area of rolling hills and thick forests which is home to deer and wild boar. He had three jerry cans for holding rain water and a tarpaulin that he had strung between the trees to give him shelter.

His family have travelled to Italy in the hope of being reunited but have as yet been unable to make contact — the local mayor said his camp had been dismantled and there was no sign of him.

“When they told us that it was him, it was as if our son had been born again,” said his mother, Amelia, 65. “He’s alive and that is the important thing. We will respect his wishes and his freedom, but we won’t go home until we have at least given him a hug, even for a few moments.”
- source

Wednesday, November 18, 2015

сострадать людям в беде/ terrorism, grieving and compassion

Мы так устроены, что эмпатия, и в частности сострадание, тем сильнее, чем легче нам идентифицировать себя с жертвой, а идентифицировать себя тем проще, чем жертва нам ближе — лично, культурно, географически, информационно. В этом смысле, кстати, характерно, что из всех недавних масштабных несчастий — а их бывает несколько каждый месяц — самым удобным орудием для попреков оказался теракт в кенийском университете. Идея просвещения, идея образования для улучшения своей судьбы европейцу абсолютно близка и понятна, типаж «студент» — родной, все мы были студентами; конечно несчастных студентов особенно жалко.

Далее, эмпатия вирусна в медийном смысле слова и подчиняется всем медийным законам: разворачивающееся в прямом эфире ощущается резче, чем свершившийся факт, а способы горевать мы перенимаем друг у друга, и тем с большей готовностью, чем ближе они под рукой.

Совсем недавно, после крушения российского самолета, психолог Людмила Петрановская писала, что у нас нет выраженной в общепринятых ритуалах культуры переживания горя, как личного, так и коллективного. По ее мнению, это приводит к тому, что, испытав потрясение, мы не можем его прожить и превратить в ресурс, а «становимся немножко мертвыми». Ей неявно возражает Михаил Ратгауз: «упаковывая живое в тиражируемое», как флаги на аватарках и подсвеченные триколорами здания, пишет он, «убивая свою боль, ты убиваешь в себе настоящий вопрос, который тебя раздирает: что делать с этими смертями, с этой войной, с этим новым положением мира, как с ним распорядиться?»

Так ли это, мы не знаем. Исследований такого рода, кажется, нет. Можно представлять себе эмпатию как кошелек с деньгами, в котором тем меньше остается, чем больше «израсходовано» на ерунду, на флаг на аватарке. А можно — как подобие мышцы, которая тем сильнее, чем больше ее «качаешь», и тогда и аватарки, и цветы к посольству, и невозможность пойти спать в ночь с пятницы на субботу — не бог весть какое, но все же приращение человечности.
Воспитание навыка и защита своего права сострадать людям в беде.

источник

* * *
French satirical magazine Charlie Hebdo thumbed its nose at ISIS thugs Tuesday with the release of a defiant front cover. “They have guns. F**k them, we have champagne!”
That's the spirit. «У них - оружие, а нам на них насрать, пока у нас есть шампанское!»

Tuesday, November 17, 2015

Photographer Mitsuaki Iwago's World "Cats" Travelogue



- source

* * *
Mitsuaki Iwago is a notable wildlife photographer, and is the only Japanese photographer to have his work grace the cover of National Geographic more than once.
So far he has journeyed to over nine different countries to photograph cats, and he doesn’t seem to be stopping anytime soon. Iwago believes that by studying cats we can better understand people, and has mentioned his affinity for shooting felines during multiple interviews.
Apparently the cats feel the same way about Mr. Iwago – just check out this footage taken from one of his past adventures!
Mitsuaki Iwago is the son of Tokumitsu Iwago, who was also famous in Japan for his wildlife photography work.

- source

Monday, November 16, 2015

Жозе Сарамаго, биография/ José Saramago (1922-2010)

Жозе де Соза Сарамаго (Jose de Sousa Saramago) — португальский писатель, поэт, драматург, эссеист, основатель Национального фонда защиты культуры, лауреат Нобелевской премии (1998).

По-португальски фамилия звучит «Сарамагу», однако в русскоязычной литературе устоялось написание «Сарамаго».
Жозе де Соза родился 16 ноября 1922 года в крестьянской семье в деревне Азиньяга, расположенной в 100 км к северо-востоку от Лиссабона. В его памяти сохранились истории неграмотного деда, «который мог всего лишь несколькими словами привести Вселенную в движение».

Сарамаго вспоминал: «Несмотря на то, что я появился на свет 16 ноября 1922 года, мои официальные документы указывают, что я родился на два дня позже — 18-го числа. Благодаря этому мелкому мошенничеству моя семья избежала уплаты штрафа за несвоевременную юридическую регистрацию моего рождения».

«Сарамаго» (португальское народное название дикой редьки) было прозвищем отцовской семьи. Эта фамилия появилась у будущего писателя, когда работник архива «добавил к имени прозвище нашей семьи», что выяснилось только когда будущему писателю исполнилось семь лет и его записывали в начальную школу. Так в семье Соза появился первый Сарамаго.

В 1924 году семья, оставив фермерское хозяйство, перебралась в Лиссабон, где отец начал работать полисменом. В декабре, через несколько месяцев после переезда семьи в столицу, умер 4-хлетний старший брат Жозе, Франциско.
По сравнению с деревней условия жизни в столице были лучше, но ненамного; достатка семья не знала. Жили в арендованных квартирах, часто переезжая.


Каникулы Жозе проводил в родной деревне у дедушки с бабушкой по материнской линии (провинция Алентежо). В своей Нобелевской лекции писатель подчеркнул: «Самый мудрый человек из всех, когда-либо встречавшихся мне в жизни, не умел ни писать, ни читать. Деда звали Жеронимо Мелриньо».
А о бабушке он вспоминал так: «Однажды вечером, сидя на пороге своего дома, где жила теперь одна, и глядя на гигантские и крохотные звезды над головой, она произнесла: “Какой красивый мир и как жалко, что придется умереть”. Она не сказала “страшно”, она сказала — “жалко”, словно ее тяжкую, заполненную изнурительным трудом жизнь едва ли не перед самым концом осенила некая благодать — благодать высшего и последнего прощания, даровавшего ей утешение красотой окружающего».

Жозе хорошо учился в начальной школе, закончив третий и четвертый класс за один год.
В 1930 году перешел в среднюю школу Lion Largo.
Однако из-за недостатка средств родители вынуждены были прервать его образование.
В 1935 году 12-летний Жозе поступил в технический лицей (Industrial School of Afonso Domingues), где обучался на слесаря-механика (закончил в 1940 году). Затем два года работал автомехаником в мастерской.

В автобиографии писатель отмечает, что в лицее отменно преподавалась литература, а также французский. В доме Соза книг не было. Хрестоматии и учебники португальского «открыли передо мной двери к благам и наслаждению литературными произведениями. Я и сегодня могу прочесть наизусть стихотворения, которые выучил в те давние годы».
Тогда же юноша начал посещать публичную библиотеку в Лиссабоне, «читая всё подряд, руководствуясь исключительно собственным вкусом, любопытством и стремлением к образованию»; изучает иностранные языки.
Из Нобелевской лекции: «...обрел хороших учителей поэзии и в те долгие вечера в публичных библиотеках, когда наугад рылся в каталогах и сам, никем не руководимый и не направляемый, делал находки, испытывая при этом созидательный восторг морехода, открывающего — во всех смыслах этого слова — новые земли».

Прежде чем стать профессиональным писателем, Сарамаго сменил много занятий: он был автомехаником, чертежником, служащим отдела здравоохранения, корректором, переводчиком, журналистом.

С 1944 года работал в службе социального обеспечения. В этом же году 22-летний Сарамаго женился на Ильде Рейш (Ilda Reis), в те годы работавшей машинисткой в железнодорожной конторе. Впоследствии она стала художницей. Этот брак распался в 1970 году.
В 1947 году родилась единственная дочь Сарамаго, Виоланта (Виоланта Рейш Сарамаго/Violante dos Reis Saramago).
В этом же году Жозе публикует свой первый роман «Вдова» (по настоянию редактора он вышел в свет под названием «Земля греха»).

В 1948 году умер любимый дед, Жеронимо Мелриньо (Jerome Melrinho). Писатель вспоминал, что когда у Жеронимо случился удар, и его должны были везти на лечение в Лиссабон, «он вышел во двор, где росли фиговые и оливковые деревья, подходил к каждому, плача обнимал стволы и прощался, потому что знал: домой он не вернется. Видеть такое, пережить подобное и не остаться под впечатлением до конца жизни означало бы полнейшую бесчувственность». (источник)

В 1949 году по политическим причинам Сарамаго оказался безработным, но благодаря поддержке своего бывшего лицейского учителя (Jorge O'Neil), в 1950 году получил место в металлургической компании, где тот работал управляющим.

С 1955 года, «для улучшения финансового положения семьи, но также и собственного литературного вкуса», в свободное время начал заниматься переводами (работа продолжалась до 1981 года). Переводил французских писателей Габриель Сидони Колетт, Жана Кассу, Ги де Мопассана, поэта Шарля Бодлера, философа Этьена Баллибара, шведского писателя Пера Лагерквиста, Гегеля, Льва Толстого, греческого теоретика неомарксизма Никоса Пулантцаса и других.

В конце 1950-х начал работать в издательстве, «это дало мне возможность познакомиться и подружиться с самыми значительными португальскими писателями того времени».
Еще одним параллельным занятием стала работа литературного критика (1967-1968 годы).

В 1964 году, 13 мая, в больнице умер 68-летний отец Сарамаго.

В 1966 году опубликован поэтический сборник Сарамаго «Возможные стихотворения».
В 1970 году выходит сборник стихов «Быть может, это радость», в 1971 году — «С этого и с того света». Сарамаго отмечает в автобиографии, что впоследствии критика называла эти сборники ключевыми для понимания его зрелых произведений.

В 1969 году Сарамаго вступил в подпольную Португальскую коммунистическую партию, членом которой оставался до конца жизни. В этом же году впервые выехал за границу (в Париж).

В 1970 году развелся с Ильдой Рейш. До 1986 года состоял с гражданском браке с писательницей Isabel da Nobrega.

Уйдя из издательства, с 1971 по 1973 годы работал в газете Diário de Lisboa, как обозреватель и редактор отдела культуры. Сотрудничает с министерством социальной коммуникации в качестве советника.

С апреля по ноябрь 1975 года занимал пост заместителя главного редактора ежедневной столичной газеты Diário de Notícias («Ежедневные новости»).
Политические и религиозные взгляды Жозе Сарамаго принесли ему не меньшую известность, чем его книги.
В 47 лет он вступил в компартию Португалии. В 1975 году, после «Революции гвоздик», партийный билет стал причиной его увольнения с должности заместителя главного редактора коммунистической газеты Diario de Noticias. Впоследствии писатель называл это событие главной удачей в своей жизни: «Тогда я остановился, и у меня было время подумать. Тогда я родился как писатель».

С 1976 года Сарамаго решает посвятить себя исключительно литературному труду. Зарабатывает переводами (в основном политическая тематика). На несколько лет обосновался в небольшом селении провинции Алентежо, где изучал и упорядочивал материалы. Результатом работы стал опубликованный в 1980 году роман «Поднявшийся с земли». Его появлению предшествовала публикация сборника коротких рассказов «Квази объект» (1978) и нескольких пьес.

Первый роман «профессионального» писателя — «Учебник живописи и каллиграфии» (1977); спустя много лет в Нобелевской лекции Сарамаго назовёт «двойной инициацией».
Стиль его письма, начиная с ранних произведений, оставался практически неизменным — малофрагментированный, монолитный по структуре текст, дополнительную плотность которому придает отсутствие знаков «тире» и построчной разбивки в диалогах.

В романе «Поднявшийся с земли» (1980) впервые проявился собственный оригинальный стиль Сарамаго – темпераментный, образный, интеллектуальный.
“Жизнь трех поколений крестьянской семьи Мау-Темпо от начала нашего века до Апрельской революции 1974 года, свергнувшей диктатуру, прослеживается на страницах романа под названием «Поднявшиеся с земли», и эти-то вставшие во весь рост люди — сначала реальные, а потом выдуманные мной — научили меня терпению, научили доверять времени, полагаться на него, ибо время разом и строит и разрушает нас затем, чтобы выстроить и снова разрушить.” – из Нобелевской лекции Сарамаго

В романе «Путешествие в Португалию» (1981) Сарамаго пытается осмыслить возможные пути развитии родной страны после прекращения диктатуры.

В августе 1982 года в возрасте 81 года скончалась мать Сарамаго (Maria da Piedade).

Слава пришла к Сарамаго, когда ему было за пятьдесят. В 1982 году выходит роман «Воспоминание о монастыре» [«Балтазар и Блимунда»], который намеревался экранизировать Федерико Феллини. Роман возмутил Ватикан своими антиклерикальными выпадами, а также принес писателю международную известность.

«И вот перед нами мужчина, потерявший на войне левую руку, и женщина, наделенная таинственным даром видеть скрытое от взгляда. Имя его Балтазар Матеус, а прозвище Семь Солнц; ее зовут Блимунда, а потом назовут Семь Лун, ибо давно уже сказано: там, где есть солнце, должна быть и луна, потому что только гармоничное сочетание того и другого, именуемое любовью, делает нашу землю пригодной для обитания. Появляется и иезуит Бартоломеу, изобретатель некой машины, на которой можно подняться в небо и летать, причем движима она одной лишь человеческой волей, волей, способной, говорят, совершить все что угодно, но до сих пор не умеющей, не желающей, не знающей, как стать солнцем и луной простой доброты или еще более простого уважения. Эти три чудака живут в Португалии в XVIII веке: эпоха и край объяты жаром предрассудков и костров инквизиции, а обуреваемый тщеславием и гигантоманией король возводит здание — одновременно монастырь, дворец и храм, — которое должно изумить весь окружающий мир, если, конечно, мир этот — на что надежды крайне мало — обратит взор на Португалию, то есть если глаза его, подобно глазам Блимунды, способны увидеть незримое...
...в этой книге автор-подмастерье, благодаря тому, что усвоил во времена своего деда Жеронимо и своей бабки Жозефы, сумел написать не лишенные известной поэтичности строки: “Помимо речей женщины, лишь мечты удерживают мир на его орбите. И те же мечты венчают его лунами, вот почему в головах людей небо равнозначно славе и блеску, хоть есть одно-единственное небо — то, что в головах людей”.» - из Нобелевской лекции Сарамаго

Роман «Год смерти Рикардо Рейса» (1984) состоит из диалогов португальского поэта Фернандо де Пессоа (1888–1935) и вымышленного автора сборника стихов «Оды Рикардо Рейса» (1946). Сарамаго выдумал жизнь Рикардо Рейса, поместив этого поэта умиротворенности и изящного скепсиса в 1936 год – время становления нацизма в Европе, когда создавался Португальский легион и начиналась война в Испании.

"«Год смерти Рикардо Рейса» начал создаваться там, в библиотеке училища [технического лицея в Лиссабоне], где юный (ему едва минуло 17) механик обнаружил журнал «Афины», а в нем — стихи, подписанные именем Рикардо Рейса, и, естественно, по причине очень слабого знакомства с литературной топографией своей страны, решил, что и впрямь был такой португальский поэт. Довольно скоро, впрочем, выяснилось: автором-то был некий Фернандо Ногейра Пессоа, который отдавал свои произведения поэтам, существовавшим лишь в его воображении. Он называл их «гетеронимами» — слова этого в тогдашних словарях не было, а потому не мудрено, что нашему литературному подмастерью так трудно было понять его смысл.
[…] но при всем своем юном невежестве не мог согласиться с тем, что столь возвышенный ум произвел на свет жестокий постулат: «Мудр тот, кто довольствуется созерцанием мира». Много, много лет спустя, поседевший и чуть помудревший подмастерье решился написать роман, где показывал автору «Од», который по его авторской воле провел несколько последних дней жизни в мире 1936 года, что же творилось в этом мире — нацисты оккупировали Рейнскую область, в Испании Франко начал войну против республики, Салазар создал Португальский легион; подмастерье словно говорил ему: «Вот какое зрелище представляет собой мир, о ты, поэт горькой умиротворенности и изящного скепсиса. Наслаждайся, созерцай, раз уж в этом ты полагаешь свою мудрость...»" - из Нобелевской лекции Сарамаго

В советское время на русский язык были переведены и изданы два романа: «Поднявшиеся с земли» (в 1982) и «Воспоминания о монастыре» (в 1985). - источник
Постоянный переводчик произведений Сарамаго — Александр Богдановский.

В 1986 году Сарамаго познакомился с испанской журналисткой Пилар дель Рио (Pilar del Rio, род. в 1950 году).
(На фото вверху писатель с женой, 1996 год)

В 1988 году они поженились. Пилар дель Рио – официальный переводчик книг Сарамаго на испанский язык.

Предсказуемо: брак 38-летней журналистки с 66-летним писателем вызвал много толков. Позже многие осуждали её: контролирует его, вынудила переехать в Испанию... Пилар до конца жизни была рядом с Сарамаго; не позади, не впереди – рядом, была его опорой и помощницей. Это был союз сильной женщины и сильного мужчины. (источник)


Сборник житейских анекдотов-поучений «Каменный плот» (1986) в аллегорической форме повествует о взаимоотношениях Европы и Португалии, «которая уже не совершит больше великих открытий и обречена лишь на бесконечное ожидание неведомого будущего».

“Непосредственным результатом «коллективно-бессознательно-португальской» (а точнее — моей собственной) обиды на пренебрежение со стороны Европы стал роман «Каменный плот», где описывается, как весь Иберийский полуостров взял да и отделился от континента, превратившись в огромный плавучий остров, который движется сам собой, «без руля и без ветрил», не говоря уж о гребных винтах, и «вся громада земли и камня, покрытая городами и селами, реками и озерами, полями и лугами, заводами и фабриками, дремучими лесами и тучными нивами, со всеми своими людьми и зверьми двинулась, поплыла, обратилась в корабль, выходящий из бухты в открытое — давным-давно кем-то открытое — и опять ставшее неведомым море», отыскивая новую Утопию. […] Персонажи «Каменного плота» — две женщины, трое мужчин и собака — странствуют по Пиренейскому полуострову, а тот плывет в океане. Мир преображается, и герои знают, что должны отыскать в себе черты новых людей, которыми станут когда-нибудь (собака, разумеется, не в счет, поскольку она и так не похожа на остальных собак).” – из Нобелевской лекции Сарамаго


Португальского писателя часто сравнивали с прославленными латиноамериканцами – Борхесом, Кортасаром, Маркесом. Сарамаго же утверждал, что его куда больше впечатляют Сервантес и Гоголь.
(Жозе Сарамаго и Габриэль Гарсиа Маркес, 1999 год)

Себя писатель называл пессимистом («Пессимизм – наша единственная надежда»), позже в интервью говорил: «Я не пессимист и не оптимист. Кроме того, полагаю, что все эти разговоры, все эти дискуссии о пессимизме и оптимизме яйца выеденного не стоят и не имеют абсолютно никакого значения».

В 1989 году появился роман «История осады Лиссабона»: “Его герой, издательский корректор, работая над книгой с тем же названием — только это настоящее историческое исследование — и утомясь следить за «Историей», которая все более и более теряет способность удивлять, решает в одном месте вставить частицу «не», ниспровергая таким образом «историческую правду». Корректор по имени Раймундо Силва — самый простой и обыкновенный человек, отличающийся от прочих тем лишь, что уверен: у всего на свете есть сторона видимая, а есть незримая, и пока мы не научимся различать обе, мы сути вещей и явлений не постигнем.
Излишне говорить, что корректор Раймундо Силва преподал автору-подмастерью урок сомнения. Он оказался очень своевременным. Не исключено, что оно, это усвоенное сомнение, заставило его взяться за написание «Евангелия от Иисуса».
...автор вчитывался в страницы Нового Завета в поисках противоречий и несообразностей, он еще стремился осветить их поверхность под особым углом, как делают с полотнами старых мастеров, чтобы придать изображению большую рельефность, найти следы замалевок, тени душевного смятения.
...[автор] будто впервые прочитал сцену избиения младенцев, а прочитав, многого не мог понять. Не мог понять, почему появились мученики в религии, создатель которой впервые возвестит о ней лишь лет через тридцать; не мог понять, почему единственный человек, способный спасти жизнь вифлеемских мальчиков, не решился сделать это; не мог понять, почему он, Иосиф, вернувшись с семьей из Египта, не испытал ни чувства вины, ни даже любопытства.
Иисус получает в наследство трагическое сознание своей вины и ответственности, и оно не покинет его даже в тот миг, когда он уже с креста воскликнет: «Люди, простите его, ибо он не ведает, что творит!» — слова эти, несомненно, относятся и к Богу, пославшему его на казнь, но, быть может (если в предсмертной муке он вспомнил о нем), и к Иосифу, его «земному отцу», произведшему его на свет во плоти. ” – из Нобелевской лекции

Книга «Евангелие от Иисуса» вышла в 1991 году. Считается, что именно за этот роман писателю была присуждена Нобелевская премия по литературе. «Евангелие от Иисуса», «богохульная книга, которая издевается над исторической правдой и извращает характеры главных персонажей Нового Завета», переведена на 25 языков и около 20 раз переиздавалась на родине.

Принципы гуманизма, развиваемые Сарамаго, неизбежно вступают в противоречие с католическим клерикализмом, как, впрочем, и любыми формами религиозного фанатизма.
Книга была исключена из списка произведений, принимавших участие в ежегодном литературном конкурсе Европейского Союза (Aristeion Prize). Позднее роман был восстановлен в списке.
Однако в феврале 1993 года Сарамаго с женой покинули Португалию, поселившись на острове Лансароте (Канарские острова), где писатель прожил до конца жизни.
"Причина моего переезда на остров Лансароте широко известна. В 1992 году португальское правительство подвергло своеобразной цензуре мой роман «Евангелие от Иисуса». По указанию Министерства культуры книга, к тому времени уже переведенная на добрый десяток языков, была вычеркнута из списка произведений, представленных на соискание Европейской литературной премии. Это было сделано под предлогом, что в ней содержатся нападки «на принципы, связанные с религиозным наследием христиан». А посему, утверждал высокопоставленный чиновник министерства, Сарамаго «не может представлять страну на соискании столь высокой литературной премии», присуждаемой Европейским союзом". - Из интервью

В 1993 году Сарамаго начал вести дневник, который позднее был опубликован в виде пятитомника.
В 1998 году Нобелевская премия была присуждена Жозе Сарамаго, с формулировкой:
«своими притчами, исполненными воображения, сострадания и иронии, дает нам возможность вновь и вновь постигать ускользающую и изменчивую действительность».

После получения награды Сарамаго «объездил все пять континентов, участвуя в конференциях и встречах как литературного, так и социально-политического характера», особое внимание уделяя правам человека и свободе слова.

Сарамаго в интервью: «Конечно, это [присуждение Нобелевской премии по литературе] был незабываемый момент. Но само по себе это событие мало что изменило в моей творческой работе. Если не считать того, что унесло массу времени. После получения такой премии приходится много ездить. Как из рога изобилия начинают сыпаться приглашения на конгрессы, конференции, встречи, заседания. […] Я всячески воздерживаюсь от участия в светских приемах, коктейлях, и т. п. Могу сказать, что наша жизнь с Пилар [Пилар дель Рио, жена Сарамаго] осталась такой же, как и раньше».

Среди последних романов – «Слепота» (1995), «Все имена» (1997), «Пещера» (2000), «Каин» (2009).
В «Слепоте» продолжаются размышления о том, что «унижая жизнь, мы извращаем разум, что человеческое достоинство ежедневно попирается сильными мира сего, что множественность истин заменена одной универсальной ложью, и что человек перестал уважать самого себя, когда потерял к прочим представителям рода человеческого уважение, которого те заслуживают».

О пьесе «In Nomine Dei» (Во имя божье), посвященной 1200-летию монастыря в Мюнстере:
“И снова без чьей бы то ни было помощи, а лишь при свете своего утлого разума автор должен был вступить в темный лабиринт религиозных верований, которые с такой легкостью заставляют человека убивать и умирать. […] никогда никакие религии, что бы ни сулили они, не использовались для объединения людей, и самая нелепая из всех войн — это священная война, поскольку надо принять в расчет то обстоятельство, что Бог не может — даже если захочет — объявить войну себе самому...” – из Нобелевской лекции писателя

В 2005 году опубликована книга «Перебои в смерти». По соглашению Сарамаго, издателей и организации «Гринпис», издание было напечатано на бумаге "Friend of forests". В этом романе люди на территории некоей страны подвергаются необычной напасти — никто не умирает, из-за чего перед обществом встают проблемы перенаселения, ритуальные службы остаются без работы и появляется подпольная организация, искусственно умерщвляющая стариков.

Жозе Сарамаго был последовательным критиком современной модели западного общества, подчеркивая: «Люди — рациональные существа, но поступают иррационально. Если бы было наоборот, в мире не было бы голода».

Критик Гарольд Блум о его литературном таланте: «Гений Сарамаго был необычайно разносторонним — он был одновременно великим шутником и писателем, способным на шокирующую искренность и сардоническую язвительность».

Сам писатель относился к своей неоднозначной репутации спокойно. «Литература для меня — это место и пространство для размышлений. Тому, кого интересует мое мировоззрение, легко получить исчерпывающую информацию. Достаточно прочитать мои книги, чтобы иметь полное представление о моих мыслях, о том, что меня больше всего беспокоит и волнует».
«Я не плохой человек. Если я и могу навредить, то только словом», — говорил он.
Почести и награды, которых у него было достаточно, Сарамаго также воспринимал с невозмутимостью: «Я не гений. Я просто делаю свою работу», — сказал он в одном из последних интервью.

В июне 2007 года в Лиссабоне создан Фонд имени Сарамаго (José Saramago Foundation), призванный содействовать продвижению современной литературы, а также защите прав человека и охране окружающей среды.
В январе 2010 года, после землетрясения на Гаити, Фонд Сарамаго инициировал проведение кампании солидарности и сбор средств в пользу жертв стихийного бедствия.

Сарамаго — основатель Национального фронта защиты культуры (в 1992 году); со-учредитель, совместно с турецким писателем Орханом Памуком (Orhan Pamuk), Европейского парламента писателей (European Writers' Parliament, EWP).
В 2010 году Сарамаго должен был выступить на его открытии с речью в качестве почетного гостя, но не успел.

Творчество Жозе Сарамаго пронизано настроением, характерным для португальских песен фадо [fado; см. также саудаде], — это крик о нескончаемой трагедии человечества, это рассеянная улыбка всепрощения, таящая невыразимую, неизбывную и привычную скорбь.

Жозе Сарамаго придерживался левых взглядов, известен как противник глобализма. В статье
«Почему я поддерживаю антиглобалистов» для журнала «Россия в глобальной политике» (№ 1, 2003) он объясняет свою позицию тем, что «антиглобалисты хотя бы ставят те вопросы, ответить на которые должна цивилизация, если она хочет выжить и нормально развиваться». «Нельзя всерьез говорить о демократии, когда реальная власть находится в руках не у правительств, избранных гражданами, а у транснациональных монополий, которые никто не избирал». Экономическая глобализация, как он считает, становится новой формой тоталитаризма, а национальные правительства окончательно превращаются в «заурядных комиссаров реальной экономической власти»; «как сорная трава прорастает фундаментализм и религиозный фанатизм».

Жозе Сарамаго страдал лейкемией.
В декабре 2007 года с острой пневмонией попал в больницу, где провел более месяца.
На август 2010 года был запланирован визит Сарамаго на международную книжную ярмарку в Эдинбурге — ожидалось, что писатель полностью оправится от болезни.
Писать Сарамаго продолжал до самой смерти.
Утром в пятницу (18 июня 2010 года) он, как обычно, поболтал с женой за завтраком, но вскоре почувствовал себя плохо. Скончался Жозе Сарамаго от полиорганной недостаточности после продолжительной болезни, в своем доме в Лансароте, в 12:30 минут пополудни, в окружении родных и близких. Ему было 87 лет.
19 июня тело Жозе Сарамаго было перевезено на родину и кремировано в Лиссабоне.
В Португалии был объявлен двухдневный траур.

Будучи величайшим португальским писателем современности, Сарамаго не был особенно любим у себя на родине. Многие португальцы считали его человеком заносчивым и черствым, однако когда в 1998 году Сарамаго получил Нобелевскую премию, это достижение на родине восприняли с большим воодушевлением. Премьер-министр Португалии Жозе Сократеш в связи со смертью Сарамаго заявил, что Португалия «лишилась одного из главных деятелей культуры, смерть которого стала большой потерей для страны».

Сарамаго – автор многочисленных эссе, прозаических, драматургических и стихотворных произведений. Удостоен множества литературных наград и почетных званий, среди которых премия португальского ПЕН-центра (1983 и 1984 годы); звание Командор ордена Сантьяго и меча (Португалия, 24 августа 1985 года); премия Камоэнса (Camões Prize, 1995); премия Ассоциации португальских писателей; звание Кавалер Большой цепи ордена Сантьяго и меча (Португалия, 3 декабря 1998 года); Нобелевская премия по литературе (1998).

* * *
Жозе Сарамаго очень любил собак. Они стали героями нескольких его книг.

«…если бы дела шли так, как должно, он уже неделю как лежал бы в могиле, и черный пес, обезумев, носился бы по городу в поисках своего хозяина или не пил, не ел, ожидая его возвращения у подъезда.
[На фото писатель со своими пёсиками Камоэнсом и Пепе, взятыми в приюте на острове Лансароте. - источник]
...да и стоило ли приходить, чтобы увидеть спящих человека и собаку, может быть, они снятся друг другу, человек видит во сне пса, пес – человека: псу снится, что уже настало утро и он положил голову рядом с головой человека, а человеку снится, что уже настало утро и что левой рукой он обнимает теплое мягкое тело пса и прижимает его к себе».
- Жозе Сарамаго, «Перебои в смерти»

Пёсик Камоэнс появился в доме Сарамаго в тот день, когда писателю присудили премию Камоэнса, в 1995 году. Отсюда и кличка. Позже этот пёс упоминался в романе «Пещера» (2000) - источник

Источники (помимо указанных в тексте): 1, 2, 3, 4, 5

Related Posts Plugin for WordPress, Blogger...