Sunday, March 23, 2014

Елена Коркина о МЦ, архиве, Ариадне.../ Ariadna Efron (1912-1975)

отрывки; источник

Сегодня, 19 марта, в московском Доме-музее Марины Цветаевой в Борисоглебском проходит презентация «Книги детства» Ариадны Эфрон. Знаменитые детские дневники дочери Цветаевой впервые изданы в таком объеме с оригиналов, хранящихся в РГАЛИ. С выходом этой книги завершается история публикации материалов архива Цветаевой, часть которого некогда была закрыта на четверть века.
Рассказывает составитель «Книги детства», научный сотрудник Дома-музея Марины Цветаевой, литературовед Елена Коркина:

Я попала в РГАЛИ в 1974-м. Несколько лет меня не подпускали к архиву Цветаевой — я должна была сначала набраться опыта и другие фонды обрабатывала. Ну, а потом уже лет пять-шесть работала над самим этим архивом, он большой.

Первую часть архива, которую [Ариадна Эфрон] сдала при своей жизни, я ей помогала описывать. Там было два списка — на открытое хранение и на закрытое. По этому принципу мы действовали и с той частью, которая поступила в архив после смерти Ариадны Сергеевны. Все письма, дневники и черновые рукописи — на закрытое хранение. Все беловые материалы, копии и сопутствующие им материалы — на открытое. А с 2000 года опись закрытой части стала выдаваться в читальный зал. Я к каждой тетради в свое время сделала внутреннюю опись — о том, что там на каждой странице. В архиве сняли с них ксерокопии, и теперь к общей описи фонда приложена и внутренняя опись каждой тетради. И если человек занимается конкретной темой — поэмами 30-х годов, например, — он открывает и сразу видит, какая тетрадка ему нужна. Это надо было сделать еще и для того, чтобы не трепали тетрадки. Впоследствии их микрофильмировали, это обычная практика для особо ценных рукописей.

— В РГАЛИ ведь не весь уцелевший архив Цветаевой?
— Нет, она в 1939-м не все с собой в Россию привезла — только один сундук. Не взяла ни «Поэму о Царской Семье», ни «Перекоп». Поэтому есть лакуны среди тетрадей 1930-х годов. В них она как раз работала над этими вещами. Она отдала Елизавете Малер (знакомая Цветаевой, филолог, профессор Базельского университета) беловые рукописи сборника «Лебединый стан» и поэмы «Перекоп» и оттиски своей прозы, все это хранится в библиотеке Базельского университета («Лебединый стан» опубликован Глебом Струве в 1967 г.). Еще что-то оставила Марку Слониму (друг Цветаевой, писатель, публицист, редактор журнала «Воля России»). Он в своих воспоминаниях рассказал, что перед отъездом в Америку передал эти материалы вместе со своими в Международный социалистический архив в Амстердаме. Впоследствии он пытался узнать о судьбе бумаг, и ему ответили, что в здание архива попала бомба и они погибли. Но вот литературовед Ирина Гривнина, живущая в Амстердаме, говорила мне, что бомба в архив не попадала и все русские бумаги лежат там огромным массивом — некому их разбирать. Если это правда, там может оказаться и «Поэма о Царской Семье». Одна черновая тетрадь Цветаевой у Слонима все-таки сохранилась. Переехав в Женеву, он подарил ее Жоржу Нива (французский славист, профессор литературы Женевского университета), а тот осенью прошлого года передал ее в рукописный отдел Пушкинского Дома. Эту так называемую Красную тетрадь (по цвету обложки) опубликовали в Париже, а у нас теперь Пушкинский Дом издал ее факсимильно. А самую большую часть архива Цветаева оставила своим парижским друзьям Лебедевым (семья В.И. Лебедева, эсера, бывшего члена Временного правительства). Дочь Лебедева, Ирина, потом написала Ариадне Эфрон о судьбе чемодана Цветаевой. Лебедевы уезжали из Парижа в Марсель, а оттуда в Америку — уже оккупация была. И оставили ключи от парижской квартиры, где были книги и бумаги, знакомому, он жил напротив. После войны Ирина с ним списалась, он сказал, что их библиотеку перенес к себе в квартиру, а вещи — сундуки и чемоданы — убрал в подвал. Когда он вернулся из армии, подвал был затоплен. Так пропали и бумаги Лебедева, и чемодан Цветаевой. Представляете? Целый чемодан! А то, что она привезла с собой в СССР, сохранилось, наши с таможни все вернули.

— А то, что сын продавал после ее гибели?
— Ну, это в основном были вещи. Когда он в Москву вернулся из Ташкента — он продал кое-что из бумаг Крученых. Так это хорошо — Крученых все сохранил, скопировал, систематизировал, подшил в тетрадки «Встречи с Мариной Цветаевой», и они теперь в его фонде в РГАЛИ. Но у Мура почти ничего не было — он подобрал то, что на Покровском бульваре оставалось, где они перед эвакуацией жили.

Основную часть бумаг Цветаева отвезла перед отъездом в Новодевичий, к Садовским. Она боялась бомбежек, а там стены толстые, монастырские. Все говорили, что это безумие, даже Ариадна, узнав об этом, из лагеря писала: «Узнаю маму — из всех возможных она выбрала в хранители своего архива паралитика и сумасшедшую» [Борис Садовский (1881-1952) — поэт, литературовед. Страдавший сухоткой спинного мозга вследствие перенесённого в 1903 г. сифилиса и интенсивного лечения препаратами ртути, Садовской с 1916 г. был парализован. В начале 1920-х годов поселился с женой в в подвале в Новодевичьем монастыре, почти в полной изоляции от общественной и литературной жизни (в 1925 за рубежом распространились даже слухи о его смерти, и Ходасевич опубликовал некролог Садовскому]. А вот вам пожалуйста — «паралитик и сумасшедшая» все и сохранили.

[в РГАЛИ попали] и вещи тоже — хотя им там не место. Но Наталья Борисовна Волкова, директор архива, увидев их у Ариадны Эфрон, затрепетала и взяла. Там такая… ну как пенальчик, шкатулочка, принадлежавшая Цветаевой, в ней лежит бамбуковая ручка с перышком, называлось это раньше «вставочка». И еще бусы из темного янтаря, вишневого. Это Цветаева отдала когда-то Булгакову для пражского музея (Валентин Булгаков, бывший литературный секретарь Льва Толстого, в эмиграции в 1934 году основал под Прагой Русский культурно-исторический музей.). Наши войска, когда освобождали Прагу в 1945 году, все оттуда вывезли — приехав в Збраслав, Булгаков нашел среди сора какие-то музейные вещи, в том числе ручку Цветаевой и, кажется, эти бусы. Он потом это отдал Ариадне (Булгаков в 1948 году вернулся в СССР), а она в архив передала. Музея тогда еще не было. Лучше бы, конечно, вещи были сейчас в музее в Борисоглебском — архив-то их не имеет возможности выставлять.

— Получается, теперь материалы цветаевского архива полностью опубликованы?
— Вот эта «Книга детства» — практически последнее. В 1999 году я наметила такой перспективный план публикаций. Первыми шли сводные тетради — мы их считаем беловыми рукописями. Это открытая часть, они еще в конце 1990-х вышли в издательстве «Эллис Лак» в серии «Марина Цветаева. Неизданное». За ними следовали еще три книги — «Семья. История в письмах» и два тома «Записных книжек». А остальное, из закрытой части, — по степени значимости: письма (двусторонняя переписка сохранилась только с Пастернаком и с Гронским [поэт Николай Гронский, 1909-1934]) и дневники детей, Мура и Али.

Вслед за цветаевским архивом я описывала архив ее золовки, Елизаветы Эфрон. Там и были эти семейные письма — в том числе коктебельские. Мне показалось, это стоит вперед сделать — из переписки с Пастернаком все-таки что-то публиковалось, а это менее известная часть жизни Цветаевой, очень интересная. Кроме того, с Пастернаком предстояла большая и кропотливая работа, и только благодаря участию Ирины Шевеленко мы ее осилили. Пастернак же письма Цветаевой благополучно потерял — и если что-то с его стороны сохранилось, то только потому, что кое-что когда-то списал Крученых, а кое-что у него осело и из подлинных рукописей. Остальное нужно было восстанавливать по черновикам Цветаевой — причем мы не всегда уверены, послано ли то или иное письмо, в таком ли оно виде послано.

С Гронским было легче: там очень локальная история, в основном 1928 год, еще два года по чуть-чуть — и все хорошо сохранилось: мать Гронского после его гибели в 1934-м вернула Цветаевой ее письма. Это единственный в ее архиве случай полной двусторонней переписки. Все остальные ее эпистолярные массивы мы читаем как монолог. Не зная, что ей адресаты отвечают — те же Вишняк или Бахрах — и отвечают ли. Может, они не отвечали ничего, а просто читали, открыв рот.

Черновые тетради Цветаевой сохранились, их более сорока. Архив сейчас получил государственный грант — пока на год, но это должно пролонгироваться — на оцифровку всех черновых тетрадей Цветаевой и всех рукописей. Часть — то, что интересно более широкой публике, — будет опубликована на бумаге, факсимильно. Все остальное оцифруют и выложат на сайте архива. Надеюсь, вы до этого светлого момента доживете. Оцифровываться будут и беловые рукописи, пять тетрадей стихотворений и поэм прежде всего, — мне кажется, публиковать их на бумаге не нужно, почти все это издано не раз, лучше бы сделать доступными на сайте, чтобы можно было с ними сверяться. В публикациях текстов Цветаевой очень много ошибок — они так и повторяются из издания в издание. И никто, простите, не почешется при переиздании пойти в архив и сверить — действует старая практика печатать Цветаеву по прижизненным публикациям и копиям. Но ведь уже полтора десятилетия все доступно, и почерк в беловых рукописях разборчивый. Вот будут оцифровывать все эти тетради с 1920 по 1941 год, некоторые очень толстые. В одной, например, работа над пятью поэмами, это 1926 год, — «Лестница», «Попытка комнаты», «С моря», «Поэма воздуха» и «Несбывшаяся поэма», представляете себе объем? А еще в ней черновики писем к Рильке и Пастернаку.

...[тетради] разные. После революции у нее еще какое-то время оставались заграничные, с такой красивой надписью наискосок «Poésie». Когда они кончились и начался бумажный кризис в 1918 году — появились самодельные тетрадки, просто листы бумаги, которые ей знакомые приносили или она на своих службах брала, складывала и прошивала нитками. Одну такую самодельную тетрадку она пристроила в какой-то корешок от книги. Она всегда любила простые и толстые тетради — в архиве есть такие и чешские, и французские, и советские, которые Мур для школы покупал.

К идее книги [Алины дневники] музей снова вернулся, когда на горизонте обозначилось столетие Ариадны Эфрон.
Цветаева, когда они уезжали из России, Але в метрику записала год рождения 1913-й — видимо, чтобы билеты на поезд дешевле обошлись. Так Ариадна Эфрон и прожила всю жизнь с этим 1913 годом, и только когда пенсию надо было оформлять, решила: ну нет, еще один год жизни советской власти не подарю. И взяла в Московском историческом архиве свое свидетельство о крещении в 1912 году. Оно сохранилось — в отличие от свидетельства о крещении самой Цветаевой.

Записи Ариадны Сергеевны очень разнородные. Детское — то, что до отъезда из России в 1922 году, — Цветаева сохранила, там нет лакун, все в хронологическом порядке. Потом, в Чехии, лет до 14, пока Цветаева имела на дочь влияние, Аля еще писала более-менее регулярно. Но уже явно из-под палки. Родился Мур — появилась тетрадка «Записи о моем брате», но в ней несколько листочков всего заполнено. Есть очень интересные фрагменты лета 1928 года — про студию Шухаева, про литературный вечер Цветаевой — и собственные Алины стихи о кино. Она в это время очень увлекалась кино, как раз шли «Нибелунги», она их смотрела несколько раз подряд. А дальше — ничего. Либо не сохранилось, либо она не писала уже, а только рисовала. Потом, немного после ее приезда в СССР в 1937 году, — описание улиц, впечатлений, бесед с домработницей соседей в Мерзляковском: Алю, только прибывшую из Парижа, она покорила своей речью (помню с ее слов: «Вот хозява — и снабзди их, и еще лебезди перед ними — а они вся нядовольны»).
Совсем немного записей в Туруханске, в ссылке, — а за ними московские и тарусские. Есть еще поздние записи о Туруханском крае, она ездила туда через 10 лет после возвращения из ссылки. Меня поражает, что именно в то место, которое ее, в общем-то, сломило — после первого срока она была еще полна сил, добил ее именно второй, — и в поездке она записывала свои впечатления.

[27 августа 1939 г. Ариадна Эфрон была арестована органами НКВД и осуждена Особым совещанием по статье 58-6 (шпионаж) на восемь лет исправительно-трудовых лагерей; о гибели родителей в 1941 г. узнала не сразу.
В 1943 году перевели на Крайний Север в штрафной лагерный пункт. Работала на лесоповале.
C 1947 г. по освобождении работала преподавателем графики в Художественном училище в Рязани, где 22 февраля 1949 г. была вновь арестована и приговорена, как ранее осуждённая, к пожизненной ссылке в Туруханский район Красноярского края. В Туруханске работала художником-оформителем местного районного Дома культуры.]
Так вот, я не могла понять, как это организовать — с таким разбросом по времени, такое отрывочное, без конца, без начала. И когда музей захотел эту книжку, решила ограничиться детскими записями, сделанными в этом доме: Борисоглебский переулок, 1919—1921 годы.

По-моему, это [детские дневники] явление уникальное. Мне, по крайней мере, больше не встречалось такого. Если и есть какие-то дневники детские, то скорее с 10-12 лет — но не с шести. За пианино многих сажают, а вот чтоб писать... Надо сказать, когда в шесть лет человеку дают тетрадку и наказ писать по две странички в день и смотрят, чтобы урок был исполнен, — из этого кое-что получается.
Когда в конце жизни [Ариадна Эфрон] писала воспоминания о матери и давалось ей это писание очень тяжело, она говорила: «Открываю детские тетради и сравниваю с ними то, что сейчас пишу, — и просто волосы дыбом. Теперь я так не могу».
Я ее [Ариадну Сергеевну] просто очень любила, и всё. Больше даже не знаю, что сказать. Я просто узнала, что она жива, и подумала — может, я смогу быть чем-то ей полезной.

— И как это было? Вы ей позвонили?
— Нет, прямо в Тарусу приехала.

— Как же вы узнали, где она живет?
— Фотографию видела у своей соседки. На которой Ариадна Эфрон стояла возле своего тарусского дома. Я тогда работала в машбюро Большого театра, и у театра был дом отдыха в Поленове. И вот в июне появились горящие путевки, мне предложили. Я и прикинула, что это как раз напротив Тарусы. Ну вот, гуляла там вокруг, смотрела — и узнала дом. И постучалась.
Она сидела над какими-то своими переводами и вязала. С папироской. В очках. Спросила, кто я, что я, чем занимаюсь. Тут-то и обнаружилось, что я на машинке умею печатать, так что вполне могу оказаться полезной.

Ариадна Сергеевна как узнала об этом [об уходе Е. Коркиной из Литинститута] — расстроилась. «Да как ты могла! Пойми, люди, с которыми ты учишься, — это же твой капитал на всю жизнь». Она не понимала, что Литинститут — это совсем не капитал, сплошные одиночки, эгоисты и эгоцентрики, никто ни с кем особенно не дружил.

...знаете, кто был в лагере — по моему опыту, по крайней мере, — тем, кто там не был, страшного не рассказывают. Она забавное рассказывала, смешное. Какие-то случаи. Говорила, что у нее удачный характер — ей все интересно, даже там было интересно. Только — добавляла — очень уж долго. Еще говорила: «Какое счастье, что мама туда не попала. Она бы там просто дышать не смогла. Ни дня».

Ариадна Сергеевна к окружающей действительности плохо не относилась. Ей, понимаете, в общем-то не казалось несправедливым, что вот сто человек хотят читать Солженицына — и не могут, но зато в это время миллионы живут не нищенствуя, более-менее спокойно. Она считала, что это важнее, чем духовные потребности тех ста человек. Помню, как-то приходил к ней в гости один знакомый знакомых, который из лагеря вернулся, сидел по политической статье. И потом она сказала — жалко, такой молодой, и так жизнь испорчена. Она считала, что бороться надо по-другому. Что цитадель взрывают изнутри. И когда потом пришел Горбачев, я подумала, что она, наверное, была права.

...она отличалась — тем, что рассказывала удивительные истории. Была очень остроумная. Хорошо чувствовала и слышала слово. Вот как-то мы в Тарусе шли вечером — тогда «17 мгновений весны» показывали, и мы у соседей смотрели. Лето, но уже было довольно поздно, прохладно, и роса сильная. Смотрю — а она в шлепках прямо на босу ногу. Я говорю: что же это вы, босиком по росе-то! Она тут же: «Не по-ро-се-то, а по-ро-сята». Веселая была, шутила, любила разные игры в слова, придумывала какие-то стихи на случай. Там же, в Тарусе, соседи уезжали, Половниковы, она им на прощание написала: «Мы провожаем Половниковых не как друзей — как любовников».

...виделись каждое воскресенье. Обедали у нее. Она готовила — как она говорила, «немудряще» — супчики разные, салаты, винегреты. В Тарусе помню ее стоящей все время у этой маленькой плитки электрической, на которой она что-то помешивала в кастрюльке. С папиросой — она курила «Прибой», так привыкла в лагере. Ох, бывало, ищешь этот «Прибой» по всем киоскам — он уже из обихода исчезал, уже все «Стюардессу» курили.

Я и не записывала при ней. Потом, когда возвращалась домой. Это были истории с такими сюжетами — просто драматургическими. Но издавать я их не думала. Меня Адочка заставила (Ада Александровна Федерольф-Шкодина, подруга Эфрон, бывшая вместе с ней в ссылке в Туруханске). Она, пока была жива, все время твердила — ну когда же ты напишешь воспоминания об Але? А как я напишу? Как-то и нечего писать. Должна быть дистанция какая-то — а я ее даже сейчас не чувствую. Но Адочка не отставала. И тогда я решила вот эти устные рассказы Ариадны Сергеевны опубликовать. Вышли они в 1988 году в журнале «Звезда» («Звезда», № 7, 1988). Остался один удивительный рассказ — недописанный. Мне казалось — можно потом дописать, я его не забуду. Так и забыла про этот блокнотик. Это история о том, как могла бы сложиться жизнь, если бы пошла по другому руслу. [почитать этот рассказ]

[заниматься архивом начали] Году в 70-м, я еще училась, Ариадна Сергеевна спросила, не хочу ли я ей с архивом помочь, — я, конечно, согласилась сразу. Первое, что она мне дала перепечатать, — сборник «Юношеские стихи», машинопись с правкой автора. И подарила машинку «Континенталь» (своей у меня не было) — трофейную, она ее купила у какого-то военного в Тарусе. Чудесная была машинка, я ею долго пользовалась — еще потом переделывала на более крупный шрифт. Работали мы раза два в неделю обычно, но иногда она отменяла встречи — у нее голова очень болела, гипертония. Уже тогда она договаривалась с Натальей Волковой, директором РГАЛИ, о передаче материалов. Я удивлялась — зачем так сразу-то передавать? Она: «Понимаешь, я очень ненадежно себя чувствую, а этот архив уже столько перенес, что мне бы хотелось его поместить в надежные стены». Но надо было сначала все описать подробно, и я делала описи. А еще она хотела успеть сделать полную расшифровку тетрадей, поскольку она лучше всех цветаевский почерк разбирает и может все откомментировать. И была, конечно, права. Вот, допустим, записано у Цветаевой: «Написать Соне». Ариадна Сергеевна пишет: «Это Софья Ильинична Либер, урожденная Паинсон, гимназическая подруга, которая в тот год нашла Цветаеву в Париже и потом иногда ей помогала». Где бы мы это сейчас раскопали? Гадали бы, что за Соня.
Кое-что мы с Ариадной Сергеевной таким образом успели при ее жизни — больше 10 тетрадей. Тоненьких, правда, ранних.

...Первые полгода я чаще находилась у Ариадны Сергеевны, мы с ней готовили первую часть архива к передаче. Это было очень тяжелое время. У нее был инфаркт, который не распознали. Она понемногу мрачнела, говорила, что с этим архивом и жить тяжко, и расставаться тяжко. На нее очень давило отношение окружающих — окололитературные круги ее осуждали за то, что она отдает архив государству.
Еще она была против зарубежных изданий — так как это вредило публикациям в России. Когда в 1969-м вышли на Западе письма Цветаевой к Тесковой (Анна Тескова, преподаватель, переводчица, друг Цветаевой), сорвался договор с издательством на уже подготовленный сборник Цветаевой «Театр». Вдруг оказалось, что с бумагой проблемы, еще с чем-то. В общем, ей было трудно, она была в одиночестве, ее не поддерживал никто в этом решении с РГАЛИ.

Она умерла летом 1975-го и письменных распоряжений насчет архива не оставила. Волкова была растеряна. Но все имущество Ариадны Сергеевны было завещано Аде — они когда-то завещания сделали друг на друга. И Адочка, вернувшись из Тарусы в конце лета, стала по частям передавать бумаги в РГАЛИ. Волкова на нее просто молилась. Я еще удивлялась тогда — она ведь сделала то, что должна была сделать? Исполнила волю Ариадны Эфрон, о которой все знали. «Ох, Лена, вы просто не знаете, какие бывают случаи», — говорила на это Волкова. Но Ада Александровна была абсолютно бескорыстна и все исполнила в точности. Вещи передала в Литературный музей, так как этого музея в Борисоглебском еще не было. Мне достались стол и стул Ариадны Сергеевны, они теперь в моем кабинете в музее.

Самая хорошая [из биографий МЦ], по-моему, принадлежит перу Марии Андреевны Разумовской («Марина Цветаева. Миф и действительность»). Объективная, сдержанная и точная — насколько это было возможно в то время, когда она вышла, в 1981-м. Разумовская родилась и жила в Австрии, это человек другого поколения и воспитания. Наши как-то чаще склонны обсуждать и толковать личную жизнь Цветаевой и выносить свои вердикты.
...почему-то сперва интересуются личной жизнью — а вот всегда ли дело доходит до стихов после этого? Не знаю. Наверное, это неизбежно, когда публикуются архивы и дневники, вот Ариадна Эфрон хотела, чтобы все было опубликовано на родине и как можно шире — но есть у этого и издержки.

Это же ненормальное явление — «Поэма конца», так? А почему у ее автора должно быть в остальном-то все нормально? В стихах же ее это сказано: «Ибо раз голос тебе, поэт, дан — остальное взято». А «остальное» — это же не только богатство, благополучие и счастье в личной жизни. Это все что угодно — и доброта, и жалость, и чувства к окружающим. И к чему угодно. Вернее — ко всему. Не ждите ничего нормального.

Related Posts Plugin for WordPress, Blogger...