Sunday, July 28, 2013

бледная смерть, застенчивость, дар слуха/ Svoboda.org - misc

Игорь Померанцев, источник

80 лет назад, 10 мая 1933 года, нацисты сожгли более 25 000 томов «негерманских» книг, в том числе сочинения Генриха Манна, Эриха Марии Ремарка, Эриха Кестнера и Зигмунда Фрейда. Огромный костер из книг вспыхнул на площади Опернплац в Берлине, где собралось около 40 000 человек.

Что такое для нас сожжение книг? Это костры плюс инквизиторы, люди со свастикой, хунвейбины, это эпохи войн и одичания человечества. Но вот статистика последних десятилетий: в результате террористической акции в Еврейском центре в Буэнос-Айресе погибли уникальные документы и книги по истории иудаизма и евреев; в библиотеке английского города Норвич из-за утечки газа сгорело сто тысяч ценнейших изданий; в последние дни Чаушеску в огне революции горела Государственная библиотека в Бухаресте; в 1988 году в Ленинграде сгорело 400 000 книг и пострадало не менее четырех миллионов изданий – этот пожар вошел в историю библиотек как «книжный Чернобыль»; незадолго до этого от зажигалки маньяка сгорели сотни тысяч книг Лос-Анджелесской библиотеки, одной из крупнейших в Америке; почти полностью сгорели библиотеки в Белфасте и в Сараеве. Так что если судить о цивилизованности человечества по количеству сжигаемых книг, то нашей эпохе гордиться нечем. Даже технический прогресс в пожарном деле мало чем помог: вода гасит пожар, но та же вода может полностью уничтожить старинные рукописи, ветхие летописи. В Древнем Риме пожарные команды создавались главным образом изготовителями войлока и фетра, поскольку эти ремесленники чаще всего страдали от пожаров, и они же чаще всего были виновниками пожаров. Отчаявшиеся библиотекари в наши дни тоже порой призывают организовывать свои пожарные команды.

Конечно, в сожжении книг в первую голову повинны люди. Классический пример – первый китайский император династии Цинь. Именно он в третьем веке до нашей эры распорядился сжечь все исторические хроники, дабы убедить себя и человечество, что история началась со времени его вступления на трон. Но, может быть, дело не только в злой человеческой воле? У книг и огня своя история отношений, и этой истории уже несколько тысяч лет. Они, книги и огонь, как бы тянутся друг к другу. Все знают, что огонь проглотил крупнейшую библиотеку античного мира в Александрии. Но не все помнят, что этот пожар, то затухая, то весело разгораясь, длился более четырехсот лет, словно огонь вначале читал папирусы и пергамент, а после уничтожал их. Поэт Алексей Цветков, рассуждая на Радио Свобода о библиотеках, высказал потаенную мечту: да не пожалеет пламя миллиардов современных книжонок массовой культуры. Мечта красивая, романтичная. Какому поэту она не по душе? Меня лично смущает лишь одно обстоятельство: у огня, этого ненасытного пожирателя книг, вкус почему-то не менее изысканный, чем у поэтов-романтиков.

*
Игорь Померанцев, источник

На полке в лондонской книжной лавке мне бросилась в глаза с любовью изданная – в стиле ретро – книга с мистическим названием The White Death – «Бледная смерть». Оказалось, что это четырехсотстраничное исследование об истории туберкулеза. Книга иллюстрирована портретами выдающихся туберкулезников: Джона Китса и Р. Л. Стивенсона, Антона Чехова и Франца Кафки. Создатель «Вишневого сада» умирает с шампанским на остывающих устах, создатель «Процесса» – вдыхая запах свежесрезанных цветов. Есть в исследовании и буколика: туберкулезников ХVIII века ведут в коровник на чудодейственную ингаляцию. И снова знаменитости: сестры Бронте, братья Гонкуры, туберкулезницы, вдохновлявшие Боттичелли, Верди. Есть в книге и невольный каламбур: немецкое имя «Кох» по-английски звучит почти как английское cough – «кашель». Получается доктор Кашель. Если бы автор был не британец, а русский, то в книге нашлось бы место и лирике в духе пастернаковских

Пью горечь тубероз, небес осенних горечь…

Эти скоротечные цветы – туберозы – в прямом этимологическом родстве с болезнью легких: туберкулез – от латинского «бугорок», тубероза – покрытая бугорками. Трогательны снимки довоенных санаториев с их обитателями в твидовых костюмах и эпонжевых платьях. Повышенная сексуальность, якобы присущая чахоточникам, научно опровергается. Какой там эротический захлеб с очагами в жабрах… Но санатории – здесь и снимки не нужны – располагают к близости, задушевности.
Листая «Бледную смерть», я вспомнил о сегодняшних туберкулезниках России и Украины, об эпидемиях в лагерях и тюрьмах, палочках Коха, раскиданных по нарам и парашам, о харкающих кровью бомжах. Никакой мистики, романтики, буколики. Диагноз социальный. Сегодня туберкулез поражает бедных и обездоленных, душит в объятиях людей с надломанной психикой, расцветает там, где чахнут леса, реки, воздух.

Выходя из книжной лавки, я бросил последний взгляд на роскошно изданную «Бледную смерть». Нет, все-таки мистика!

*
Игорь Померанцев, источник

Работа на радио вынуждает меня неустанно думать об ухе. Для нормального человека слышащее ухо – это нечто само собой разумеющееся, а глухота – отклонение, инвалидность. Между тем слух – это дар божий, и далеко не все им осчастливлены. Есть целые виды и подвиды глухих и даже безухих животных. Отсутствие слуха у них отчасти восполняется особой чувствительностью к сотрясениям. Они как бы слушают всем телом (брюхом, а не ухом). В конце концов, звук – это тоже сотрясение воздуха. Особой глухотой отличаются моллюски. И это уже не божий дар, а божья ирония. Напомню, что моллюск защищен наружным скелетом, который принято называть раковиной. Ухо же – не внутреннее устройство в височной кости, а оттопыренные хрящи, обтянутые кожей, – анатомы называют ушной раковиной. Вот тебе и глухая раковина!
Об особо чутких людях в народе говорят: «Он слышит, как трава растет». В русском народе говорят, а не в японском, хотя подобная тонкость скорее присуща японским хокку (у японского поэта звучало бы скромней: «Слышно, как трава растет...»). Русский глагол «слышать» соотносим с четырьмя из пяти органов чувств. Во-первых, можно в прямом смысле слышать (звуки), во-вторых, слышать вкус чего-либо («язык не лопатка, слышит, что горько, что сладко»), в-третьих, слышать в значении осязать («Девка и не слышала, как укололась до крови», Н. Некрасов), в-третьих с половиной, одновременно осязать и обонять («В воздухе слышна сырость»), в-четвертых, обонять (слышать запахи). Добавьте к этому «слышать» в смысле «понимать» («Он по-русски не слышит») и «слушаться» («Слушаю, мой государь»). Что до обоняния, то далеко не во всех языках запахи можно слышать (по-английски to feel, catch, perceive the smell, по-немецки einen Geruch spuren oder riechen, но по-итальянски, как по-русски, sentire un odore).
И это еще не все. Французский семиотик и литератор Ролан Барт в коротком исследовании «Слушаю и повинуюсь» называет ухо самым эротическим органом человека. К такому выводу его подтолкнуло чтение «Тысячи и одной ночи». В этой книге Шахерезада ночи напролет рассказывает Шахрияру сказки. Да, да, не лобзает его, не танцует танец живота, а ласкает слух. Ученые считают, что эти арабские сказки восходят к персидскому источнику, а последний – к индийскому. Должно быть, так оно и есть: иначе в «Камасутре» ушной (аурикулярный) секс не назывался бы «затмением луны». Сколько все же поэзии заключено в ухе!

*
источник: Краткая история застенчивости

К месту и не к месту я люблю цитировать фразу Бертрана Рассела о том, что люди, не жившие до Первой мировой войны, никогда не знали счастья. Может быть, именно этим объясняется моя любовь к авторам, писавшим на излете золотого века и заставшим все то, что случилось после. Удивительно, но чтение этих по нынешним меркам почти что инопланетян всегда приводит даже не к ностальгии, а к раздумьям о неопределенной современности и ее генезисе. Даже когда тема сочинения кажется предельно неисторической – как, например, застенчивость, апологии которой посвящена проза В. Комптона Ли.

Этот автор создал три книги с латинскими заглавиями: Apologia diffidentis (1901), Sirenica (1913) и Domus doloris (1919). Человека, пользовавшегося псевдонимом В. Комптон Ли, звали Ормонд Мэддок Далтон (Ormonde Maddock Dalton, 1866–1945).
Долгие годы он был сотрудником Британского музея, писал каталоги музейных коллекций раннехристианских и византийских древностей, редактировал публикации о византийских церквях, написал исследование по византийскому искусству и археологии, переводил. В 1928 году ушел на пенсию, позже переселился в собственное поместье в Сомерсете, которое завещал Национальному фонду как заповедную землю. Далтон никогда не был женат и предпочитал затворническую жизнь. О ней он и рассуждает в «Апологии застенчивости».

«В том, что касается чистосердечных признаний, застенчивые люди никогда не высказываются, если у них есть возможность написать». Поэтому свою апологию тихой, закрытой для других жизни он тоже пишет в одиночестве. Рассказывает о том, как страдал в университете, читал по ночам «пессимистов и киников, ибо человеку дороже всего принципы, позволяющие ему презирать блага, наслаждаться которыми он не в состоянии», пользовался исключительно компанией «воображаемых летучих мышей и сов» и, как следствие, предавался отчаянию. Всему этому пришел конец, стоило ему переместиться на Восток (в Индию), где он, школьный учитель, поселился в полном одиночестве в белом доме с верандой и видом на холмы, покрытые «девственным лесом». Только там он почувствовал свободу от сковывавшей его застенчивости и полностью забыл о своих страхах. Он характеризует это переживание как «экстатическое». Впоследствии его сменило «тихое счастье». На протяжении многих страниц В. Комптон Ли описывает – неспешно, с многочисленными учеными отступлениями – свое существование «на Востоке». И в этом месте современный читатель искренне недоумевает, почему все это должно называться «апологией». За что здесь оправдываться?

Это поясняется дальше: человеческую жизнь наш антиквар понимает как жизнь в обществе, индийское счастье для него побег, причем в этом слове нет ни грана положительных коннотаций. Он бежит от себя самого, от долга, от дружб (которые его современник, кембриджский философ Мур, считал величайшей ценностью, фундирующей этику), от блага как такового. В. Комптон Ли нигде не упоминает Мура, но сама потребность защитить застенчивых людей проистекает именно из понимания общения и связанного с ним опыта как фундаментальной ценности. Сюжет «Апологии» сводится к рассказу о том, как автор научился уклоняться от страданий, которые навлекает на него следование общественным нормам, перестал ненавидеть общество и тайно желать ему всяческих катастроф и принял позицию стороннего наблюдателя общественной жизни – позицию, позволяющую признавать ценность, не разделяя ее. «Я не осуждаю Честерфилд и не обожествляю Торо». И если имя американского писателя и проповедника кажется современному читателю уместным в этом пассаже, то Честерфилд явно требует пояснений. «Честерфилд» – это футбольный клуб. Оправдываться за равнодушие к футболу можно было действительно только до Первой мировой войны.

Ормонд М. Далтон умер в 1945 году, когда закончились и золотой XIX век, и последовавшие за ним (или даже проистекавшие из него) катастрофические войны. Он еще мог оправдывать застенчивость. В новом мирном веке ее стали лечить. Любопытную историю на этот счет рассказывает ливерпульский профессор, историк Джо Морган (на его блестящее эссе в журнале Aeon меня навел всевидящий Гугл – и не только меня, эссе оперативно перевели на inosmi). Американский социальный психолог Филип Зимбардо, известный всем по Стэнфордскому тюремному эксперименту, посредством которого он пытался проследить влияние социальных условий и ролей на психику и поведение человека, впоследствии заинтересовался застенчивостью. Переход может показаться неочевидным: как перескочить к застенчивости от исследования, создававшего искусственные тюремные условия, в которых, по его гипотезе, участники эксперимента интериоризировали навязанные им роли, и начинали, в зависимости от ролей, либо лупить коллег по эксперименту деревянными дубинками, либо терять человеческий облик и подчиняться самым нелепым требованиям? Очень просто: Зимбардо решил, что особенно безропотно подчинялись этим требованиям те, кто был от природы застенчив. Современные В. Комптоны Ли, по его мысли, создают для себя внутреннюю тюрьму, ограничивают свою деятельность, не дают себе высказаться. То, что в XIX веке рассматривалось как душевная конституция, не совсем совместимая с полноценной, то есть общественной по существу человеческой жизнью, теперь понималось как невольное самоистязание, своего рода недуг.

Зимбардо начал заниматься застенчивостью в 1972 году, провел более десяти тысяч интервью и был поражен распространенностью этого недуга. 80% опрошенных признавали, что были чрезвычайно застенчивыми в какой-то период своей жизни, а 40% утверждали, что являются застенчивыми и в данный момент. За этим, естественно, последовала квантификация, была создана шкала для оценки застенчивости, крайнюю застенчивость признали болезнью и стали лечить. Медикаментозно. В 1999 году Зимбардо зафиксировал 20-процентный рост числа застенчивых людей, связал этот феномен со всеобщей автоматизацией и компьютеризацией, закрывающей возможности для непосредственного общения, и объявил застенчивость «социальной болезнью», способной довести общество до нового социально-психологического «ледникового периода».

Related Posts Plugin for WordPress, Blogger...