Saturday, May 18, 2013

В. Г. Зебальд: Мы редуцировались до нелепо жестикулирующих форм устной речи... / W. G. Sebald (1944 – 2001)

Сегодня 69 лет назад родился писатель Винфрид Георг Максимилиан Зебальд (Winfried Georg Maximilian Sebald; 18 мая 1944 – 14 декабря 2001).

Мария Степанова, из статьи:

Я собиралась писать о В.Г. Зебальде. Это последний из великих писателей двадцатого века, в русском культурном пространстве этот факт молчаливо подразумевается, но не учитывается; может быть, потому, что на русский переведена всего одна его книга, она вышла шесть лет назад, осталась полузамеченной, новых переводов ждать не приходится. Это очень печально, потому что опыт Зебальда пригодился бы нам как остроактуальная форма гуманитарной помощи, которая всегда нужна и всегда запаздывает.

Немец, он думал и писал по-немецки, преподавал и давал интервью по-английски, жил и умер эмигрантом, выбрав — высокопарно говоря — изгнание, в которое его никто не отправлял, так, словно оно было епитимьей или долговым обязательством. Был он, как и положено европейскому интеллектуалу, атеистом, и это вполне сообразуется с временем и местом его рождения (Германия, 1944 год) и сюжетами его книг, которые все об одном — об уничтожении, исчезновении и распаде, о пустотах, которые история создает в плотном теле жизни, и о том, как мы спешим заполнить их собой. Вроде как принято считать, что главная его тема — катастрофа европейского еврейства и то, что стало с теми, кому случилось жить вместо. Оно и так, и не так: по Зебальду, на месте совершившейся катастрофы, вытесняя и забывая всё, что было здесь полчаса назад, живет каждый из нас.

Об этом нельзя не помнить (по крайней мере, Зебальд не может не помнить и не напоминать). Его герои — исключенные, вытесненные, перемещенные лица мировой истории: евреи, эмигранты, душевнобольные, поваленные деревья, исчезающие ремесла, уничтоженные цивилизации. Его невероятная, ни на что не похожая проза (documentary fiction в авторском определении, ударение на оба слова), слеплена из чужих историй, поденных наблюдений и подслеповатых фотографий. Последние, как правило, сделаны автором и представляют собою те же документы. Фасад гостиницы, снятый с другой стороны улицы, фотокопия музейного билета, пустой пляж, письменный стол, размытая черно-белая река не имеют, что называется, никакой художественной ценности; но их захватывает бесперебойно работающий конвейер называния, нарратив, фиксирующий реальность за секунду до неизбежного распада. В мире Зебальда нет иерархии, вещи и явления не делятся на ценное и бросовое, нужное и лишнее, актуальное и устаревшее; спасения в равной степени заслуживают все.

Но рассчитывать на него не приходится. В интервью, данном незадолго до смерти — нелепой гибели в автокатастрофе — есть рассказ про один научный эксперимент. В цилиндр, доверху заполненный водой, помещают крысу, и та плывет. Длится это около минуты, говорит Зебальд: потом крыса умирает от остановки сердца. Но некоторым подопытным в последний момент дают возможность выбраться наружу. Когда их снова бросают в воду, пережившие чудесное спасение ведут себя иначе: они плывут и плывут, пока не умрут от усталости и истощения.
В том, что мы не крысы, есть свои преимущества. Одно из них — что мы можем не плыть, если не хотим. Вернуть билет, пойти ко дну, перестать шевелить лапками в ответ на подарки этого мира — одна из жутковатых привилегий, данных нам при рождении. Есть и оборотная сторона: мы не нуждаемся в непосредственном опыте чуда, чтобы плыть дальше. То ли потому, что этот опыт у нас есть отродясь. То ли потому, что понимаем, что уже утонули и бояться больше нечего.

«Нет разницы между пассивным сопротивлением и пассивной коллаборацией», — говорит где-то Зебальд.

* * *
Отрывки из статьи: В. Г. Зебальд. Аустерлиц (2006)

В. Г. Зебальда нет уже почти пять лет, он погиб 14 декабря 2001 года в возрасте 57 лет в автокатастрофе в Восточной Англии. За несколько месяцев до того, в 2001 году, вышел вершинный из всего лишь четырех романов, написанных Зебальдом, «Аустерлиц», переведенный на многие языки мира.

Короткая и бурная слава немецкого писателя длилась всего 10 лет, с выхода его первого романа «Головокружение. Чувство» (Schwindel. Gefuhle, 1990, англ. перевод: Vertigo),
за ним последовали «Изгнанники. Четыре долгих рассказа» (Die Ausgewanderten: Vier Lange Erzahlungen, 1992, английский перевод: The Emigrants),
«Кольца Сатурна. Английское паломничество» (Die Ringe der Saturn: Eine Englische Wallfahrt, 1995, английский перевод: The Rings of Saturn)
и, наконец, «Аустерлиц» (Austerlitz, 2001).

Незаметный немец, преподаватель английского университета, в сорокалетнем возрасте выступил со столь сильным литературным высказыванием, что Сьюзен Зонтаг в посвященном ему эссе «Разум в трауре» (Mind in Mourning, написанном еще до выхода «Аустерлица») (эссе Сьюзен Зонтаг в переводе Бориса Дубина; отрывки см. здесь) назвала его одним из немногих утвердительных ответов на вопрос «Возможна ли сегодня большая литература?», а крупнейшее американское издательство Random House купило права на все английские переводы его книг.

С опозданием всего на пять лет, в 2006 году, замечательный русский перевод романа, выполненный Мариной Кореневой, вышел в издательстве «Азбука-классика» в рамках русско-германского проекта «Шаги / Schritte», инициированного немецким фондом С. Фишера. [В «немецком», 11 номере «Иностранной литературы» за 2004 год была опубликована, также в переводе Марины Кореневой, глава из книги Зебальда «Изгнанники. Четыре долгих рассказа».]

Сьюзен Зонтаг упоминала Зебальда в предисловии к «Лету в Бадене» Леонида Цыпкина, опубликованному по-русски в 2003 году издательством «Новое литературное обозрение». Зонтаг писала о том, что оба писателя в качестве элемента своих фикционально-документальных повествований использовали фотографии, однако ни Цыпкин, умерший в 1982 году в безвестности и «открытый» Зонтаг, ни Зебальд русского читателя не заинтересовали.

[«Лето в Бадене» — не фантазия в духе Достоевского. Но и к жанру документального романа эту книгу отнести нельзя, хотя фактическая точность временных и биографических обстоятельств была для Цыпкина делом профессиональной чести. Представляя себе публикацию романа в виде книги, он, возможно, думал, что там будут и его фотографии, предугадывая тем самым манеру В. Г. Зебальда, который уснащал свои книги фотографиями, придавая простому правдоподобию таинственность и грусть.
Сьюзен Зонтаг - Любить Достоевского// Вступ. статья к роману «Лето в Бадене»]

С начала 1990-х выросли уже поколения, которые добровольно и без особого сожаления отказались от чтения, упала символическая роль литературы как общего мира и опознавательного кода для образованных слоев общества, сам этот «слой» — «интеллигенция» — оказался неспособен к осмыслению современности, что привело его к деградации (и чтению детективов) и полной утрате авторитета.

«Когда в обществе отсутствуют, уничтожены или слабы продуктивные, культурно созидательные группы (элиты), уровень начинают определять и задавать другие, чисто воспринимающие круги заместителей и подражателей. Раз за разом, по мере вычерпывания человеческого материала, запросы этих вторичных групп, производимые ими образцы становятся все усредненней. Каждый последующий людской „набор“ вырастает на все более примитивных моделях» (Б. Дубин. Слово-письмо-литература. Очерки по социологии современности).

«Организованное упрощение культуры» предсказал еще в 1920-е годы окололефовский критик Михаил Левидов: «Не чтения — с трепетом душевным и благоговением, будет искать новый читатель, а занятного, отдых дающего чтива», произойдет «максимальное удешевление» культуры за счет замены ее «суррогатами», — выполнение требования современного читателя, «доведенное до логического конца, является требованием о самоубийстве литературы» (М. Левидов. Простые истины. О писателе, о читателе. Издание автора, 1927).

Так все и произошло: место интеллектуального чтения заняли «суррогаты» в приспособленной для блуждающего, несосредоточенного внимания массового читателя формах детектива или поверхностно социологизированного иронического исповедального монолога, причем обязательно вторичные, вроде Дэна Брауна или Евгения Гришковца. Зебальд массовому читателю ни сейчас, ни в ближайшее время не понадобится.

Однако проблема не в массовом читателе — он, похоже, всегда остается более или менее одинаковым и, как заметил Юрий Тынянов еще в 1924 году, «отличается именно тем, что он не читает». Проблема не в нем, а в нас: в России нет узкого, но все же достаточно влиятельного, состоятельного и культурного читательского слоя, для которого мнение Сьюзен Зонтаг является значимым и который может себе позволить покупать рекомендованные ею книги — как нет, впрочем, и фигуры, аналогичной Зонтаг, — авторитетного интеллектуала, откликающегося на современные события.

Зебальд, немецкий писатель, преподававший всю жизнь в Университете Восточной Англии, заметил:
«То, что происходит сейчас, представляет собой весьма угрожающую мутацию наших коллективных форм. Здесь, в университете, я вижу, как люди, некогда призванные к критическому мышлению, деавтономизируются и впрягаются в работу структур, где надрываются, выполняя бессмысленные задания, при этом всё более утрачивая способность как следует пользоваться собственным языком. Мы редуцировались до нелепо жестикулирующих форм устной речи, подражающих тому, что видим на экране. Необходимо сознавать, до чего мы дошли как вид, как удалились от нашей исходной высокой формы».

Сложная архитектоника романа «Аустерлиц», при всей ее собственно литературной виртуозности, является функцией ряда последовательно и бесстрашно продуманных Зебальдом нравственных проблем, связанных с индивидуальным чувством вины за события истории. «Аустерлиц» переполнен префигурациями раскрывающейся лишь во второй половине подлинной истории жизни его главного героя Жака Аустерлица.

Роман начинается с возникшей в меланхолическом сознании безымянного повествователя двойной экспозиции антверпенского ноктуария, или, точнее, «ноктурамы», где в искусственном полумраке странного псевдомира обитают ночные животные с необычайно большими глазами и испытующим взглядом, «какой встречается у живописцев и философов, пытающихся посредством чистого зрения и чистого мышления проникнуть во тьму, что окружает нас», и зала ожидания антверпенского центрального вокзала с его прустианским названием Salle des pas perdus. Сидящие в полумраке под его высоким куполом люди имели такие же скорбные лица, как обитатели ноктуария, что навело повествователя «на дикую мысль, будто все они — последние представители изгнанного из своей страны или вовсе уже исчезнувшего народа, те, кому удалось выжить».

Отец Зебальда, родившегося в 1944 году в баварской деревушке, с 1929 года служил в немецкой армии, остался в ней после прихода нацистов к власти, участвовал в войне и вернулся из французского лагеря для военнопленных лишь в 1947 году. Отец ничего не рассказывал о войне, и впервые Зебальд увидел документальный фильм о лагере уничтожения в Берген-Бельзене в школе (этот фильм, снятый британскими войсками, вошедшими в лагерь, где погибло 6 миллионов евреев, в их числе Анна Франк, был первым публично показанным документальным свидетельством о лагерях) — он вспоминал, что после показа в классе никто об этом не говорил и никто не знал, чтó думать об увиденном и как это объяснить.
[Не могу удержаться от ссылки на фотографии (Guillaume Herbaut - Austerlitz) - весёлые современные экскурсанты в Аушвице, и тамошние сувениры...].

Зебальд и его товарищи знали о других преступлениях — бомбежках самолетами союзников немецких городов, разрушении Дрездена, о чем Зебальд начал говорить одним из первых (W. G. Sebald, Zwischen Geschichte und Naturgeschichte: Versuch uber die literarische Beschreibung totaler Zerstorung mit Anmer­kungen zu Kasack, Nossack und Kluge // Orbis Litterarum 37. 1982. S. 345—366), вызвав в свое время в Германии большой скандал, цикл его лекций «Воздушная война и литература» (Luftkrieg und Literatur) был опубликован в 1999 году.

Зебальд изучал немецкую литературу во Фрайбурге и в интервью с отвращением вспоминал косность и скрытый фашистский настрой тогдашней германской академии — кстати, в эти годы во Фрайбурге читал лекции Хайдеггер.

В 1966 году, сразу по окончании университета, Зебальд принял место лектора по немецкой литературе в Манчестере, вскоре перешел в новый Университет Восточной Англии, где и преподавал более тридцати лет, до самой смерти. Сочинять Зебальд начал лишь в сорокалетнем возрасте и писал только на немецком; на вопрос, чувствует ли он себя дома в Англии, отвечал, что, стоит ему сесть в такси в городке Норвиче, где он прожил столько лет, и назвать свой адрес, водитель любезно осведомляется, откуда он родом. Чужим он себя чувствовал и в Германии — повествователь «Головокружения» говорит, что, оказываясь на родине, жалеет, что понимает немецкий язык.
[Если бы многие наши соотечественники поколения Зебальда и старше — ветераны войны, блокадники — отказались, вопреки обыкновению, от коллективной идентификации «жертвы», «народа-победителя» и проч. и честно вспомнили бы события своей личной биографии, получилась бы не менее сложная и противоречивая история, что императивно потребовало бы осмысления индивидуальной вины. Наверное, именно поэтому у нас, по сравнению со всем миром, фактически нет ни литературы Холокоста, ни ее исследований (см. репрезентативный сборник, представляющий круг проблем, обсуждающихся в связи с репрезентацией Холокоста в культуре «после Освенцима», в: Probing the Limits of Representation: Nazism and the «Final Solution» / ed. Saul Friedlander. Cambridge, Mass.: Harvard University Press, 1992). - прим. автора статьи]

Зебальд считал, что писать об Освенциме имеет право только тот, кто его пережил, как Примо Леви (Primo Levi), — в противном случае ты или окаменеешь, увидев лицо Медузы, или попадешь в колею политкорректной «индустрии Холокоста», вроде утешительного и сентиментального «Ковчега Шиндлера» Томаса Кинелли, или «официальной культуры скорби и воспоминаний», основанной на национальном нежелании помнить.
Зебальд придумывает новую форму романного повествования, в которой правдивость рассказа о Холокосте создается инвестированием в память о нем личной авторской биографии изгнанника, его боли и чувства вины, а также эстетической точностью, которая, как считал Зебальд, совпадает с нравственной правдой.

Только Природа дает возможность временного спасения от меланхолии — райское пространство Андромеда-лодж, конструируемое, как и детский рай любимого Зебальдом Набокова, сетью любовных семейных связей, таксономически точно названными бабочками и мотыльками, а также птицами, пребывающими, предаваясь детским забавам, в гармоническом экологическом единстве с природной средой — описывается экфразисами [описание произведения изобразительного искусства или архитектуры в литературном тексте] названных и неназванных картин Тернера (причем Зебальд всегда фактически мотивирует метафоры своего целомудренно «голого» языка, он ссылается на факт из биографии Тернера, свидетельствующий, что тот действительно бывал в этих местах Уэльса).

Увлеченный натуралист и живописец дедушка Альфонсо придумывает даже специальное оптическое приспособление, чтобы видеть окружающее как текучее, растворенное сияние: в очки у него вместо стекол вставлен тонкий серый шелк, так что «окружающая природа вся виделась как будто в легкой дымке», приглушавшей цвета, и груз мира словно растворялся у вас на глазах.
Однако природа и связанные с ней близкие люди также подвергаются уничтожению, смерти, разрушению (первое художественное произведение Зебальда — нерифмованная поэма — размышление о разрушении природы Nach der Natur: Ein Elementargedicht (1988, англ. перевод: After Nature, 2002) и превращаются в метафорический репертуар доминирующего в мире Аустерлица чувства боли, потерянности и отъединенности — он говорит о «страхе и боли» мотыльков, которые попадают, заблудившись, в комнаты и сидят, уцепившись «своими крошечными лапками, сведенными предсмертной судорогой, за то место, где их постигло несчастье».

Бесконечно длинные предложения немецкого языка Зебальда, благодаря уравновешенным и семантически замкнутым рамочным конструкциям частей, концентрированному уточнению смысла в сложносоставных словах, перекличкам далеко отстающих друг от друга частей, создают эффект гармонически сложного замкнутого архитектурного сооружения.
Немецкий Зебальда можно адекватно перевести на английский (Зебальд тесно сотрудничал со своими английскими переводчиками Антеей Белл и Майклом Халсе) и, очевидно, на французский — в «Аустерлице» Зебальд пересказывает эпизоды из романа близкого ему автора Клода Симона «Ботанический сад» (Les Jardin des Plantes, 1997), и сразу становится понятно, как ложится на язык Зебальда стилистическая традиция «нового романа» (и в особенности Симона — слова, сказанные о нем при награждении его Нобелевской премией: «за сочетание в творчестве поэтического и живописного начал» и «глубокое понимание роли времени в изображении человека» могут быть отнесены к Зебальду).
Русский язык для Зебальда не подходит — Марина Коренева [переводчик романа «Аустерлиц»], с ее опытом перевода Ницше и Хандке, достигает почти невозможного: она делает из материала русского языка слепок с немецкого языка Зебальда (чтобы увидеть разницу, сравните длинные концентрические предложения Зебальда с бесконечно разворачивающимися, задыхающимися фразами того же Цыпкина).

Тексты Зебальда всегда сопровождаются фотографиями — пейзажей, людей, вещей, картин, старых документов, которые, выполняя функцию иллюстрации к тексту, при этом сохраняют ауратизирующий их сдвиг относительно текста, дополнительный оттенок смысла, что-то «неумолкающее», что «продолжает присутствовать здесь и никогда не согласится раствориться в „искусстве“» [Вальтер Беньямин. Произведение искусства в эпоху его технической воспроизводимости: Избранные эссе].

Одна из таких фотографий в немецком и английском изданиях романа располагается на обложке и запоминается навсегда — в русском издании, к сожалению, она воспроизведена лишь в тексте, и некачественно: белокурый, одетый в нарядный костюм пажа мальчик лет пяти стоит в траве и испытующе смотрит на нас. Даже дочитав роман до конца и узнав историю этого мальчика со странной фамилией Аустерлиц, невозможно избавиться от его взгляда:

«Не думаю, сказал Аустерлиц, что нашему пониманию доступны те законы, по которым проистекает возвращение прошлого, однако мне все больше кажется, что время вообще отсутствует как таковое и что в действительности существуют лишь различные пространства, которые входят одно в другое в соответствии с какой-нибудь высшей стереометрией и между которыми живые и мертвые, смотря по состоянию духа, свободно перемещаются, и чем больше я об этом думаю, тем больше мне кажется, что мы, те, что пока еще живые, представляемся умершим нереальными существами, которые становятся видимыми только при определенной освещенности и соответствующих атмосферных условиях».

Related Posts Plugin for WordPress, Blogger...