Friday, May 31, 2013

на письме чтоб остаться/ Gerrit Kouwenaar, poetry

Геррит Коувенаар (1923 — 2014) — один из наиболее известных нидерландских поэтов второй половины XX века,

автор множества поэтических сборников, среди которых:
«Стихотворения. 1948—1978» (1978),
«слепое пятно» (1982),
«запах сожженных перьев» (een geur van verbrande veren, 1991),
«время распахнуто» (de tijd staat open, 1996),
«прозрачное, но серое: стихотворения 1978—1996» (1998).

дом

запертый в доме
тычешься в угол и угол
стучишься в неведому дверь

зримое страшно узреть
пишешь, как видишь, потом
читаешь, как плоть исчезает

вечером гасишь окно
слушаешь плеск ручейка
глохнешь в мареве моря

сад

все ж надо и в сад выйти
сам ваял его, знаешь
аки чадо свое, он посажен

день на исходе, спешишь, видишь
как вкруг пруда разросся
к смерти, жалок, идешь

возвращаешься той же дорожкой
замыкаешься в тишь за стеклом
черен сад, отражаешься

неподвижно

покуда теплишь огонь, поселяется осень
в доме, усомнишься, так выйди
на улицу, там еще время

день нынешний, годы спустя, позолота
тщеты, истирается, речь о
юности, последнем прощаньи, видишь
сада конец

века мне на камне стоять, на ветру
неподвижно, сад бесплодный века
вкруг белоснежна пруда

что проездом упомнишь? где отложится
мед? что выпало в колбе в осадок?
знать бы, где оставишь себя
на потом, на словах, по прибытьи

на письме чтоб остаться, ибо нет
взгляда иного за письмен пелену
ничего за —

Перевод Ирины Михайловой и Сергея Степанова
источник

Monday, May 20, 2013

заметки весенних месяцев / (calendar) spring in Dubai

6 марта (ср)
Жара, весь день закрыты окна и балкон; периодически включаю кондиционер.

9 марта (сб)
Вчера в молле – побродила, наворачивая круги (утро, народу мало). Несколько раз навстречу мне попадалась подтянутая дама с коляской – тоже металась туда-сюда белкой. Вот и вся возможность погулять.

Вечером вышли побродить - взглянули заодно на выставку автомобилей, раскинувшуюся вдоль Эмаар бульвара (пардон, кажется, это уже устаревшее название, теперь переназвали в честь шейха, Sheikh Mohammed bin Rashid blvd).
Фрагменты выставки:

Наследники бедуинов рядом со своими стальными скакунами (штампы, штампы).


Машинка из х/ф «Назад в будущее» - и эко-мобиль.

16 марта (сб)
Поехали было с утра в парк – тут же вернулись, невыносимая жара.

27 марта (cр)
Муж ходил на ужин с сотрудниками – сидели где-то в Дубай молле/Сук аль Бахаре. Хоть и будний день, народу! – вечером набежали любоваться фонтанами. Говорит – русских толпы. Одна очень полная женщина в белом балахоне и штаниках по колено громко комментировала окружающее: «ПОНАЕХАЛИ».


Компатриоты на вышеупомянутой авто-выставке; объявление в «Дубай молле» на самых востребованных языках.

*
Перечитала «Дубровского» Пушкина: начало очень понравилось; мерное (язык!) и захватывающее одновременно. Но когда начались обязательные для литературы той эпохи побледнения и падения в обмороки (романтическая линия с Машей и превратившимся в невротика Дубровским) – раздражение.

3 апреля (ср)
Зашла в Спинниз у дома, купила букетик цветов. Роз не хотелось – безликие какие-то... Купила белых простеньких хризантемок.

Странный букет к дню рождения – осенние цветы... Впрочем, символично – мне ведь 40... Были еще тюльпаны, так соскучилась по ним... но такие дохлые, с почти белыми от недостатка света стебельками...

5 апреля (пт)

На улице сильный ветер, очень жарко и завеса песка. Муж говорит, им на работе рассылали предупреждение о грядущей в выходные песчаной буре.

10 апреля
До двух ночи смотрела фильм Еще один год / “Another year”. Прелестная неспешная история о немолодой паре; Джерри - прямо ролевая модель.

upd:
Один из моих любимых моментов – когда Джерри подставляет лицо ветерку и солнечным лучам, глубоко вдыхая...

*

Стеклянно-прозрачный воздух; на своем участке Джерри собирает помидоры, нюхая терпкие стебельки (еще один из любимых моментов фильма).

12 апреля (пт)

Впервые с осени была на море. Вода для меня холодная – заходила только недалеко, зато подышала – в городе уже настоящее пекло, а на море прохладный ветер. Я даже замерзла после 6 вечера...

14 апреля (вс)
Утром на балконе – голубь-подросток с непомерно большим клювом, еще в полупухе.

15 апреля (пн)
Перед поездкой в Харьков ходила за сувенирами – на*ли на 15 дирхамов. Мелочь, а неприятно. Вечно эта «аль Джабер гелери» (Al Jaber Gallery) хамит да обсчитывает; их филиалы где угодно, а ведут себя везде одинаково...

27 апреля (сб)

Вчера и сегодня – пасмурно, сыплет мелкий дождь, +27. Приехали в Забиль парк. Никого – буквально! Только птицы, привычная разноголосица (тараторят, стрекочут, гулюкают на все лады), цветущие незнакомые растения. Весна даже здесь, на краю пустыни и света – птицы носятся шумными стайками или парочками; дерутся, любят…
Несмотря на пасмурную погоду и постоянно срывающийся дождик – на лужайках во всю мощь работают поливальные фонтанчики. Вот вам и «час Земли».
Неожиданный «ремонт»-стройка в зоне «пикников»... Голая правда про местное цветоводство... 
...Вдалеке спокойно прошла кошка – за ней тянется привязанное белое – то ли ткань, то ли бумага… Забавлялись пятничные посетители.
Дышать тяжело – вечное тягостное (привычное уже здесь) ощущение невозможности вдохнуть полной грудью. Но выносимо (особенно учитывая несезон). А когда веет ветерком – совсем хорошо.
В небольшом парке около Эмирейтс Тауэрс - схоронившиеся от дождя павлины.

3 мая (пт)

После завтрака – на море. По заводям вода сносная, тепловатая. Жара терпимая, но боюсь с непривычки обгореть. Воздух – изумительный, свежесть, успокаивающий мерный шум прибоя...
В какой-то момент (после полудня, всегда примерно в то же время) – ор с соседней мечети (не адхан, но выступление/проповедь?), интонациями похоже на митинг протеста; пугающая ярость и надрыв.
У моря много франко- и русскоязычных. Последние выделяются золотыми цепями с распятиями и миниатюрными плавочками Speedo, подчеркивающими «фамильные драгоценности». Безошибочный признак «наших» - таких плавок, кроме соотечественников, не носит никто из мужчин – все в шортах.

10 мая (пт)
На лобовом стекле авто не бывает разбившихся мошек – их просто не бывает... Может, разве в Аль Эйне зимой...

...Ездили на пляж, ветрено, даже прохладно у воды – толпы народу; кучи скайтеров. Пляж официально признали за ними. Там и правда сильный ветер и приличные по местным меркам волны.
Зато рядом – не поленилась, прошлась, - сравнительно малолюдно, не такой сильный ветер, спокойнее вода. Поплескалась – какое наслаждение.
Пока шла вдоль наваленных камней от одного пляжа к другому – видела птицу, похожа на поганку – подняв клюв вверх, проталкивала в себя рыбину, хвост которой колотился снаружи. Помотав головой, снова начала неутомимо заныривать...
На пляже вдоль воды – играющие дети. Арабский мальчик лет 4-5 (я не преувеличиваю) с очень волосатой спиной...
Чуть дальше прямо на автомобиле подъехала семья арабов, молодые он, она (полная в абае и цветастом платке), и пара детей; младший поподвижнее, старший очень толстый, но без комплексов наряженный в ярко-красные в крупных цветах бермуды... Обстоятельно собираясь в воду, напялил огромный ярко-красный же жилет...

Для середины почти мая – неслыханная прохлада. Походила, поплавала немного.

12 мая (вс)
Открыла «бассейный» сезон. Пришла дама-«бэтмен» в плавательном костюме «бэтмена» (я такого еще не видела; фото справа внизу) и давай плескаться. Почему-то возникло ощущение, что её костюм впитал в себя полбассейна...


19 мая (вс)
Возле Сук Аль Бахара кучке туристов ГИД пояснял, что и на каком этаже Бурж Халифы находится. Полезнейшая информация, которая подарит Вашему путешествию бездну познавательно-образовательности.
У входа в Дубай молл - азиаты, невеста и жених... Хочется верить, это была не настоящая свадьба, а съемка для рекламы...

Фотоальбом на память...

Saturday, May 18, 2013

В. Г. Зебальд: Мы редуцировались до нелепо жестикулирующих форм устной речи... / W. G. Sebald (1944 – 2001)

Сегодня 69 лет назад родился писатель Винфрид Георг Максимилиан Зебальд (Winfried Georg Maximilian Sebald; 18 мая 1944 – 14 декабря 2001).

Мария Степанова, из статьи:

Я собиралась писать о В.Г. Зебальде. Это последний из великих писателей двадцатого века, в русском культурном пространстве этот факт молчаливо подразумевается, но не учитывается; может быть, потому, что на русский переведена всего одна его книга, она вышла шесть лет назад, осталась полузамеченной, новых переводов ждать не приходится. Это очень печально, потому что опыт Зебальда пригодился бы нам как остроактуальная форма гуманитарной помощи, которая всегда нужна и всегда запаздывает.

Немец, он думал и писал по-немецки, преподавал и давал интервью по-английски, жил и умер эмигрантом, выбрав — высокопарно говоря — изгнание, в которое его никто не отправлял, так, словно оно было епитимьей или долговым обязательством. Был он, как и положено европейскому интеллектуалу, атеистом, и это вполне сообразуется с временем и местом его рождения (Германия, 1944 год) и сюжетами его книг, которые все об одном — об уничтожении, исчезновении и распаде, о пустотах, которые история создает в плотном теле жизни, и о том, как мы спешим заполнить их собой. Вроде как принято считать, что главная его тема — катастрофа европейского еврейства и то, что стало с теми, кому случилось жить вместо. Оно и так, и не так: по Зебальду, на месте совершившейся катастрофы, вытесняя и забывая всё, что было здесь полчаса назад, живет каждый из нас.

Об этом нельзя не помнить (по крайней мере, Зебальд не может не помнить и не напоминать). Его герои — исключенные, вытесненные, перемещенные лица мировой истории: евреи, эмигранты, душевнобольные, поваленные деревья, исчезающие ремесла, уничтоженные цивилизации. Его невероятная, ни на что не похожая проза (documentary fiction в авторском определении, ударение на оба слова), слеплена из чужих историй, поденных наблюдений и подслеповатых фотографий. Последние, как правило, сделаны автором и представляют собою те же документы. Фасад гостиницы, снятый с другой стороны улицы, фотокопия музейного билета, пустой пляж, письменный стол, размытая черно-белая река не имеют, что называется, никакой художественной ценности; но их захватывает бесперебойно работающий конвейер называния, нарратив, фиксирующий реальность за секунду до неизбежного распада. В мире Зебальда нет иерархии, вещи и явления не делятся на ценное и бросовое, нужное и лишнее, актуальное и устаревшее; спасения в равной степени заслуживают все.

Но рассчитывать на него не приходится. В интервью, данном незадолго до смерти — нелепой гибели в автокатастрофе — есть рассказ про один научный эксперимент. В цилиндр, доверху заполненный водой, помещают крысу, и та плывет. Длится это около минуты, говорит Зебальд: потом крыса умирает от остановки сердца. Но некоторым подопытным в последний момент дают возможность выбраться наружу. Когда их снова бросают в воду, пережившие чудесное спасение ведут себя иначе: они плывут и плывут, пока не умрут от усталости и истощения.
В том, что мы не крысы, есть свои преимущества. Одно из них — что мы можем не плыть, если не хотим. Вернуть билет, пойти ко дну, перестать шевелить лапками в ответ на подарки этого мира — одна из жутковатых привилегий, данных нам при рождении. Есть и оборотная сторона: мы не нуждаемся в непосредственном опыте чуда, чтобы плыть дальше. То ли потому, что этот опыт у нас есть отродясь. То ли потому, что понимаем, что уже утонули и бояться больше нечего.

«Нет разницы между пассивным сопротивлением и пассивной коллаборацией», — говорит где-то Зебальд.

* * *
Отрывки из статьи: В. Г. Зебальд. Аустерлиц (2006)

В. Г. Зебальда нет уже почти пять лет, он погиб 14 декабря 2001 года в возрасте 57 лет в автокатастрофе в Восточной Англии. За несколько месяцев до того, в 2001 году, вышел вершинный из всего лишь четырех романов, написанных Зебальдом, «Аустерлиц», переведенный на многие языки мира.

Короткая и бурная слава немецкого писателя длилась всего 10 лет, с выхода его первого романа «Головокружение. Чувство» (Schwindel. Gefuhle, 1990, англ. перевод: Vertigo),
за ним последовали «Изгнанники. Четыре долгих рассказа» (Die Ausgewanderten: Vier Lange Erzahlungen, 1992, английский перевод: The Emigrants),
«Кольца Сатурна. Английское паломничество» (Die Ringe der Saturn: Eine Englische Wallfahrt, 1995, английский перевод: The Rings of Saturn)
и, наконец, «Аустерлиц» (Austerlitz, 2001).

Незаметный немец, преподаватель английского университета, в сорокалетнем возрасте выступил со столь сильным литературным высказыванием, что Сьюзен Зонтаг в посвященном ему эссе «Разум в трауре» (Mind in Mourning, написанном еще до выхода «Аустерлица») (эссе Сьюзен Зонтаг в переводе Бориса Дубина; отрывки см. здесь) назвала его одним из немногих утвердительных ответов на вопрос «Возможна ли сегодня большая литература?», а крупнейшее американское издательство Random House купило права на все английские переводы его книг.

С опозданием всего на пять лет, в 2006 году, замечательный русский перевод романа, выполненный Мариной Кореневой, вышел в издательстве «Азбука-классика» в рамках русско-германского проекта «Шаги / Schritte», инициированного немецким фондом С. Фишера. [В «немецком», 11 номере «Иностранной литературы» за 2004 год была опубликована, также в переводе Марины Кореневой, глава из книги Зебальда «Изгнанники. Четыре долгих рассказа».]

Сьюзен Зонтаг упоминала Зебальда в предисловии к «Лету в Бадене» Леонида Цыпкина, опубликованному по-русски в 2003 году издательством «Новое литературное обозрение». Зонтаг писала о том, что оба писателя в качестве элемента своих фикционально-документальных повествований использовали фотографии, однако ни Цыпкин, умерший в 1982 году в безвестности и «открытый» Зонтаг, ни Зебальд русского читателя не заинтересовали.

[«Лето в Бадене» — не фантазия в духе Достоевского. Но и к жанру документального романа эту книгу отнести нельзя, хотя фактическая точность временных и биографических обстоятельств была для Цыпкина делом профессиональной чести. Представляя себе публикацию романа в виде книги, он, возможно, думал, что там будут и его фотографии, предугадывая тем самым манеру В. Г. Зебальда, который уснащал свои книги фотографиями, придавая простому правдоподобию таинственность и грусть.
Сьюзен Зонтаг - Любить Достоевского// Вступ. статья к роману «Лето в Бадене»]

С начала 1990-х выросли уже поколения, которые добровольно и без особого сожаления отказались от чтения, упала символическая роль литературы как общего мира и опознавательного кода для образованных слоев общества, сам этот «слой» — «интеллигенция» — оказался неспособен к осмыслению современности, что привело его к деградации (и чтению детективов) и полной утрате авторитета.

«Когда в обществе отсутствуют, уничтожены или слабы продуктивные, культурно созидательные группы (элиты), уровень начинают определять и задавать другие, чисто воспринимающие круги заместителей и подражателей. Раз за разом, по мере вычерпывания человеческого материала, запросы этих вторичных групп, производимые ими образцы становятся все усредненней. Каждый последующий людской „набор“ вырастает на все более примитивных моделях» (Б. Дубин. Слово-письмо-литература. Очерки по социологии современности).

«Организованное упрощение культуры» предсказал еще в 1920-е годы окололефовский критик Михаил Левидов: «Не чтения — с трепетом душевным и благоговением, будет искать новый читатель, а занятного, отдых дающего чтива», произойдет «максимальное удешевление» культуры за счет замены ее «суррогатами», — выполнение требования современного читателя, «доведенное до логического конца, является требованием о самоубийстве литературы» (М. Левидов. Простые истины. О писателе, о читателе. Издание автора, 1927).

Так все и произошло: место интеллектуального чтения заняли «суррогаты» в приспособленной для блуждающего, несосредоточенного внимания массового читателя формах детектива или поверхностно социологизированного иронического исповедального монолога, причем обязательно вторичные, вроде Дэна Брауна или Евгения Гришковца. Зебальд массовому читателю ни сейчас, ни в ближайшее время не понадобится.

Однако проблема не в массовом читателе — он, похоже, всегда остается более или менее одинаковым и, как заметил Юрий Тынянов еще в 1924 году, «отличается именно тем, что он не читает». Проблема не в нем, а в нас: в России нет узкого, но все же достаточно влиятельного, состоятельного и культурного читательского слоя, для которого мнение Сьюзен Зонтаг является значимым и который может себе позволить покупать рекомендованные ею книги — как нет, впрочем, и фигуры, аналогичной Зонтаг, — авторитетного интеллектуала, откликающегося на современные события.

Зебальд, немецкий писатель, преподававший всю жизнь в Университете Восточной Англии, заметил:
«То, что происходит сейчас, представляет собой весьма угрожающую мутацию наших коллективных форм. Здесь, в университете, я вижу, как люди, некогда призванные к критическому мышлению, деавтономизируются и впрягаются в работу структур, где надрываются, выполняя бессмысленные задания, при этом всё более утрачивая способность как следует пользоваться собственным языком. Мы редуцировались до нелепо жестикулирующих форм устной речи, подражающих тому, что видим на экране. Необходимо сознавать, до чего мы дошли как вид, как удалились от нашей исходной высокой формы».

Сложная архитектоника романа «Аустерлиц», при всей ее собственно литературной виртуозности, является функцией ряда последовательно и бесстрашно продуманных Зебальдом нравственных проблем, связанных с индивидуальным чувством вины за события истории. «Аустерлиц» переполнен префигурациями раскрывающейся лишь во второй половине подлинной истории жизни его главного героя Жака Аустерлица.

Роман начинается с возникшей в меланхолическом сознании безымянного повествователя двойной экспозиции антверпенского ноктуария, или, точнее, «ноктурамы», где в искусственном полумраке странного псевдомира обитают ночные животные с необычайно большими глазами и испытующим взглядом, «какой встречается у живописцев и философов, пытающихся посредством чистого зрения и чистого мышления проникнуть во тьму, что окружает нас», и зала ожидания антверпенского центрального вокзала с его прустианским названием Salle des pas perdus. Сидящие в полумраке под его высоким куполом люди имели такие же скорбные лица, как обитатели ноктуария, что навело повествователя «на дикую мысль, будто все они — последние представители изгнанного из своей страны или вовсе уже исчезнувшего народа, те, кому удалось выжить».

Отец Зебальда, родившегося в 1944 году в баварской деревушке, с 1929 года служил в немецкой армии, остался в ней после прихода нацистов к власти, участвовал в войне и вернулся из французского лагеря для военнопленных лишь в 1947 году. Отец ничего не рассказывал о войне, и впервые Зебальд увидел документальный фильм о лагере уничтожения в Берген-Бельзене в школе (этот фильм, снятый британскими войсками, вошедшими в лагерь, где погибло 6 миллионов евреев, в их числе Анна Франк, был первым публично показанным документальным свидетельством о лагерях) — он вспоминал, что после показа в классе никто об этом не говорил и никто не знал, чтó думать об увиденном и как это объяснить.
[Не могу удержаться от ссылки на фотографии (Guillaume Herbaut - Austerlitz) - весёлые современные экскурсанты в Аушвице, и тамошние сувениры...].

Зебальд и его товарищи знали о других преступлениях — бомбежках самолетами союзников немецких городов, разрушении Дрездена, о чем Зебальд начал говорить одним из первых (W. G. Sebald, Zwischen Geschichte und Naturgeschichte: Versuch uber die literarische Beschreibung totaler Zerstorung mit Anmer­kungen zu Kasack, Nossack und Kluge // Orbis Litterarum 37. 1982. S. 345—366), вызвав в свое время в Германии большой скандал, цикл его лекций «Воздушная война и литература» (Luftkrieg und Literatur) был опубликован в 1999 году.

Зебальд изучал немецкую литературу во Фрайбурге и в интервью с отвращением вспоминал косность и скрытый фашистский настрой тогдашней германской академии — кстати, в эти годы во Фрайбурге читал лекции Хайдеггер.

В 1966 году, сразу по окончании университета, Зебальд принял место лектора по немецкой литературе в Манчестере, вскоре перешел в новый Университет Восточной Англии, где и преподавал более тридцати лет, до самой смерти. Сочинять Зебальд начал лишь в сорокалетнем возрасте и писал только на немецком; на вопрос, чувствует ли он себя дома в Англии, отвечал, что, стоит ему сесть в такси в городке Норвиче, где он прожил столько лет, и назвать свой адрес, водитель любезно осведомляется, откуда он родом. Чужим он себя чувствовал и в Германии — повествователь «Головокружения» говорит, что, оказываясь на родине, жалеет, что понимает немецкий язык.
[Если бы многие наши соотечественники поколения Зебальда и старше — ветераны войны, блокадники — отказались, вопреки обыкновению, от коллективной идентификации «жертвы», «народа-победителя» и проч. и честно вспомнили бы события своей личной биографии, получилась бы не менее сложная и противоречивая история, что императивно потребовало бы осмысления индивидуальной вины. Наверное, именно поэтому у нас, по сравнению со всем миром, фактически нет ни литературы Холокоста, ни ее исследований (см. репрезентативный сборник, представляющий круг проблем, обсуждающихся в связи с репрезентацией Холокоста в культуре «после Освенцима», в: Probing the Limits of Representation: Nazism and the «Final Solution» / ed. Saul Friedlander. Cambridge, Mass.: Harvard University Press, 1992). - прим. автора статьи]

Зебальд считал, что писать об Освенциме имеет право только тот, кто его пережил, как Примо Леви (Primo Levi), — в противном случае ты или окаменеешь, увидев лицо Медузы, или попадешь в колею политкорректной «индустрии Холокоста», вроде утешительного и сентиментального «Ковчега Шиндлера» Томаса Кинелли, или «официальной культуры скорби и воспоминаний», основанной на национальном нежелании помнить.
Зебальд придумывает новую форму романного повествования, в которой правдивость рассказа о Холокосте создается инвестированием в память о нем личной авторской биографии изгнанника, его боли и чувства вины, а также эстетической точностью, которая, как считал Зебальд, совпадает с нравственной правдой.

Только Природа дает возможность временного спасения от меланхолии — райское пространство Андромеда-лодж, конструируемое, как и детский рай любимого Зебальдом Набокова, сетью любовных семейных связей, таксономически точно названными бабочками и мотыльками, а также птицами, пребывающими, предаваясь детским забавам, в гармоническом экологическом единстве с природной средой — описывается экфразисами [описание произведения изобразительного искусства или архитектуры в литературном тексте] названных и неназванных картин Тернера (причем Зебальд всегда фактически мотивирует метафоры своего целомудренно «голого» языка, он ссылается на факт из биографии Тернера, свидетельствующий, что тот действительно бывал в этих местах Уэльса).

Увлеченный натуралист и живописец дедушка Альфонсо придумывает даже специальное оптическое приспособление, чтобы видеть окружающее как текучее, растворенное сияние: в очки у него вместо стекол вставлен тонкий серый шелк, так что «окружающая природа вся виделась как будто в легкой дымке», приглушавшей цвета, и груз мира словно растворялся у вас на глазах.
Однако природа и связанные с ней близкие люди также подвергаются уничтожению, смерти, разрушению (первое художественное произведение Зебальда — нерифмованная поэма — размышление о разрушении природы Nach der Natur: Ein Elementargedicht (1988, англ. перевод: After Nature, 2002) и превращаются в метафорический репертуар доминирующего в мире Аустерлица чувства боли, потерянности и отъединенности — он говорит о «страхе и боли» мотыльков, которые попадают, заблудившись, в комнаты и сидят, уцепившись «своими крошечными лапками, сведенными предсмертной судорогой, за то место, где их постигло несчастье».

Бесконечно длинные предложения немецкого языка Зебальда, благодаря уравновешенным и семантически замкнутым рамочным конструкциям частей, концентрированному уточнению смысла в сложносоставных словах, перекличкам далеко отстающих друг от друга частей, создают эффект гармонически сложного замкнутого архитектурного сооружения.
Немецкий Зебальда можно адекватно перевести на английский (Зебальд тесно сотрудничал со своими английскими переводчиками Антеей Белл и Майклом Халсе) и, очевидно, на французский — в «Аустерлице» Зебальд пересказывает эпизоды из романа близкого ему автора Клода Симона «Ботанический сад» (Les Jardin des Plantes, 1997), и сразу становится понятно, как ложится на язык Зебальда стилистическая традиция «нового романа» (и в особенности Симона — слова, сказанные о нем при награждении его Нобелевской премией: «за сочетание в творчестве поэтического и живописного начал» и «глубокое понимание роли времени в изображении человека» могут быть отнесены к Зебальду).
Русский язык для Зебальда не подходит — Марина Коренева [переводчик романа «Аустерлиц»], с ее опытом перевода Ницше и Хандке, достигает почти невозможного: она делает из материала русского языка слепок с немецкого языка Зебальда (чтобы увидеть разницу, сравните длинные концентрические предложения Зебальда с бесконечно разворачивающимися, задыхающимися фразами того же Цыпкина).

Тексты Зебальда всегда сопровождаются фотографиями — пейзажей, людей, вещей, картин, старых документов, которые, выполняя функцию иллюстрации к тексту, при этом сохраняют ауратизирующий их сдвиг относительно текста, дополнительный оттенок смысла, что-то «неумолкающее», что «продолжает присутствовать здесь и никогда не согласится раствориться в „искусстве“» [Вальтер Беньямин. Произведение искусства в эпоху его технической воспроизводимости: Избранные эссе].

Одна из таких фотографий в немецком и английском изданиях романа располагается на обложке и запоминается навсегда — в русском издании, к сожалению, она воспроизведена лишь в тексте, и некачественно: белокурый, одетый в нарядный костюм пажа мальчик лет пяти стоит в траве и испытующе смотрит на нас. Даже дочитав роман до конца и узнав историю этого мальчика со странной фамилией Аустерлиц, невозможно избавиться от его взгляда:

«Не думаю, сказал Аустерлиц, что нашему пониманию доступны те законы, по которым проистекает возвращение прошлого, однако мне все больше кажется, что время вообще отсутствует как таковое и что в действительности существуют лишь различные пространства, которые входят одно в другое в соответствии с какой-нибудь высшей стереометрией и между которыми живые и мертвые, смотря по состоянию духа, свободно перемещаются, и чем больше я об этом думаю, тем больше мне кажется, что мы, те, что пока еще живые, представляемся умершим нереальными существами, которые становятся видимыми только при определенной освещенности и соответствующих атмосферных условиях».

Tuesday, May 14, 2013

Billie Holiday - possibly the greatest singer of the century

...блюзы и баллады Леди Дей (Lady Day) – это, за редкими исключениями, внутренний плач, жалоба, стон, обвинение...

7 апреля 1986 года на углу Вайн-стрит и авеню Селма в Голливуде на тротуаре Аллеи Славы собралась огромная толпа. Новая медная пятиконечная звезда появилась на террацовой плите Аллеи. На звезде тускло сияло имя Элеоноры Фейгэн МакКэй (Eleanora Fagan), которую все помнили и звали Билли Холидей.

В тот день ей мог бы исполниться 71 год, не скончайся она в свои 44 в нью-йоркском Метрополитен-госпитале от острой сердечной недостаточности и отека легких, вызванных раком печени. За дверью ее палаты стоял полицейский. В 44 года она выглядела на все 60, но вновь была необычайно красива. За последние дни она потеряла более десяти килограммов веса.
Тем летним вечером 17 июля 1959 года она потеряла всё остальное.

Мать ее, Сара Джулия «Сэдди» Фейгэн (Sarah Julia "Sadie" Fagan), родила Билли в тринадцать лет. За что была изгнана из родительского дома в Сэндтауне, Балтимор. Отец Билли, гитарист Кларенс Холидей (Clarence Holiday), который в поздние годы играл у Флетчера Хендерсона, не предложил Саре Фейгэн узаконить отношения, а просто исчез. Сара с грудной Билли поселилась в Филадельфии, где нашла работу на железной дороге – она была уборщицей поездов. Дочь же она пристроила к сестре, Марте Миллер, которая отнюдь не церемонилась с девочкой. В своей автобиографии «Леди поет блюз» Билли писала о том, насколько убийственным для нее было отсутствие матери.

Билли было десять лет, когда она попала в местное исправительное заведение за то, что удирала из школы и нарушала правила. Заведение было католическим, и Билли крестили в марте 1925 года. Она провела в «Доме доброго пастыря» девять месяцев и была помилована. К этому времени ее мать уже не работала на железной дороге, а открыла дешевый ресторан East Side Grill. С 11 лет Билли с утра до вечера работала в ресторане и в итоге бросила школу раз и навсегда. Впереди была другая школа с ее страшными экзаменами.

24 декабря 1926 года, в Сочельник, мама Сара вернулась домой и застала белого соседа Уилбура Рича, который насиловал ее 11-летнюю дочь. Рич был арестован, а Билли вновь была заключена в «Дом доброго пастыря»: на этот раз власти хотели защитить ее от приятелей и родственников мистера Рича – впереди был суд. В феврале 1927 года Билли освободили, и она начала подрабатывать в местном борделе, бегая по поручениям хозяйки и девиц. Она бесплатно мыла полы и убирала комнаты, а за это хозяйка разрешала ей слушать на граммофоне пластинки Луи Армстронга и Бесси Смит.

В конце 1928 года Сара Фейгэн отправилась из Фили в Нью-Йорк, в Гарлем. Ей казалось, что в Гарлеме больше шансов найти приличную работу и заработок. И она не ошиблась. Она стала работать на Флоранс Уильямс, хозяйку борделя на 140 улице.
Мама Сара стала проституткой. Когда она выписала из Филадельфии дочь, Флоранс Уильямс поселила ее у себя в отдельной комнате и стала приводить к ней клиентов. Ставка четырнадцатилетней Билли была пять долларов за, как говорят французы, une passe. Билли подробно описывает и крутую, модно одетую мадам Уильямс, и клиентов из гарлемской мафии, и свои труды в роли малолетней гетеры. В мае 1929 года полиция, не без наводки недовольного «капризами» Билли гангстера, ввалилась в квартиру Флоранс Уильямс, и мать с дочерью отправились в тюрьму. Сару освободили в июле, Билли в октябре.

Билли Холидей не получила никакого, даже минимального, музыкального образования. Она пела то, что ей нравилось, пела на свой манер, часто блюзы и баллады, но и уличные песни. Позже она, вместе с Тэдди Уилсоном, ввела в джаз Yankee Doodle Never Went to Town и Twenty four hours a day. Некоторые стали стандартами. Сатчмо и Бесси были для нее образцами, но в итоге все же Армстронг стал ее граммофонным учителем. Позже она перехватывала популярные хиты Бинга Кросби; еще позже – Эллы Фитцджеральд.

Карьера Билли началась с дуэта. Ее новым соседом и уже не у мадам Уильямс был саксофонист Кеннет Холлэн. С 1929 по 1931 год эта парочка, начав с улицы, выступала в небольших клубах Гарлема и пригородов, в Grey Dawn, Pod's and Jerry's и в бруклинском Elk's Club. Ее будущий ухажер Бенни Гудмен, против которого восстала Сара Фейгэн (увы, у афроамериканцев была своя разновидность антисемитизма), впервые услышал ее в клубе The Bright Spot.

Билли с самого начала создала особый личный репертуар, выбрала роль. Она пела, выступала в роли нелюбимой, несчастной любовницы, покинутой жены, одинокой женщины. Даже в Easy Living есть строки о том, что любовник обманывает ее с другими, но ей, героине, то есть Билли, все равно: те, кто так говорят, просто ее не понимают. Эта роль великолепно совпадала с ее манерой петь, «волочить голос», тянуть, вытягивать песню до треска нотных линий. Проблема, однако, заключалась в том, что формат записи до появления долгоиграющих пластинок не должен был превышать трех минут с копейками. Поэтому иногда продюсеры просили Билли либо сократить песню, ужать, либо повысить темп. Отсюда и разные варианты одних и тех же песен: одни тягучие, как смола, другие – короткие и хлесткие, как пощечина.



Успех надвигался. Можно даже сказать, фатально надвигался.
В 1932 году 17-летняя Билли Холидей официально заменила певицу Монетт Мур в клубе Covan's на 132-й West. Все тот же Джон Хаммонд (его мать была из семьи Вандербильтов), продюсер и охотник за талантами, был поклонником Монетт Мур и однажды зимой 1933 года отправился в клуб Covan's послушать ее. И открыл для себя, а чуть позже и для Америки – Билли Холидей.
В ноябре 1933 года Джон Хаммонд свел вместе комбо Бенни Гудмена (Гудмен был также запущен на орбиту Хаммондом), с 18-летней певицей Билли Холидей. Были записаны две песни Your Mother's Son-In-Law и Riffin' the Scotch. Первая песня разошлась тиражом триста экземпляров, вторая – пять тысяч. Это был успех. Для самой Билли пока что не финансовый: никаких процентов с продажи, роялти, Билли не получала. Вместо процентов появился новый дружок – Бенни Гудмен.

В те ранние сороковые Билли Холидей уже доказала миру джаза не только уникальность своего таланта, но и новый подход к вокалу. Одни говорят, что она подражала трубе Сатчмо, другие – вообще духовым инструментам. Позже многие считали, что ее голос можно спутать с саксофоном ее друга Лестера Янга. Наверное. Но главное, Билли в своих лучших песнях-балладах превращалась в героиню мелодии и текста квазиавтоматически, как по волшебству. При этом не играя.

Оркестр Каунта Бейси, в котором играл Лестер Янг и пела Билли Холидей, «жил на дороге», то есть в гастрольных автобусах, которые, отыграв в Балтиморе, катили в Питтсбург и дальше – в Цинциннати. През носил длинное, ниже колен, черное пальто и знаменитую шляпу – pork pie hat. И пальто, и шляпа были краденые. В ту эпоху музыканты, которые жили на дороге, предпочитали длинные удобные пальто, дабы не мерзнуть на бесконечных перегонах.
Певицы обычно готовили еду на привалах; фляги с виски и джином передавали из ряда в ряд, с сиденья на сиденье. Спали сидя, полулежа, и выпивон работал как снотворное.

Билли Холидей отлично готовила традиционную негритянскую кухню, soul food, но ее коронным номером был рис с бобами в остром соусе. Как позже Хелэн Хьюмс, блюзовая певица оркестра, Билли возила с собой набор ниток и иголок и пришивала оторвавшиеся пуговицы музыкантам, зашивала расползшиеся швы. Во время гастролей по югу США, где расистские нравы осложняли такие простые вещи, как необходимость заморить червячка между двумя сетами концерта, Билли накрывала за сценой стол и выставляла заранее приготовленную закуску.

Билли Холидей не раз подчеркивала, что предпочитает атмосферу студий звукозаписи 1930-х годов: естественность и непринужденность отношений. Она терпеть не могла готовые аранжировки и репетиции.
«В те дни, – писала она, – если нам не хватало материала, чтобы записать еще одну сторону, кто-нибудь говорил: "Попробуй какой-нибудь блюз в ля-бемоль! И выдай все, что у тебя на сердце…" И я подходила к микрофону и пела, на ходу придумывая слова…»

Билли закалывала в волосы цветы гардении, и на ее лучших фотографиях, на обложках пластинок мы видим эту «Леди в цветах». Однажды, уже в другие годы, выйдя из тюрьмы, она попала на сцену клуба в тот же вечер. Она не была уверена в том, что может петь: в клетках поют лишь птички, в тюрьме она не пела. Свидетели того вечера не пишут, была ли она просто взвинчена до предела первым глотком свободы или же глоток был коктейлем.

Когда мальчишка – разносчик цветов появился с лотком гардении, она купила с полдюжины и прямо в кулисах привычным жестом заколола их в волосы. Скорее всего, она забыла, что цветы гардении продаются с настоящими булавками-заколками. Она видела лица в зале, огонь софитов, слышала ритм-группу за спиною и осторожный аккомпанемент саксофона. Она чувствовала свой собственный голос, как нечто отдельное, от-тельное от нее самой, тягучий взмывающий и опадающий блюз. Она не знала, что булавки-заколки вошли прямо в скальп и что кровь текла по ее спине и платье становилось все тяжелее. В итоге она потеряла сознание.



У Билли Холидей не было соперниц. Она была слишком непохожа на кого-нибудь из певиц ее эпохи. Пианист Джимми Роульс, который аккомпанировал и Билли Холидей, и Элле Фитцджеральд, по словам биографа Эллы Стюарта Николсона, «был в идеальном положении для сравнения этих двух звезд джазового вокала, сравнения двух стилей. Он говорил: "Элла не была способна, как Билли, находиться внутри самой песни. Мне кажется, никто и никогда не был способен попасть внутрь песни, как Леди, и поведать слушателям трагическую историю ее любовных баллад».

Автор - Дм. Савицкий; источник

* * *
В разное время у Билли Холидей были пудель, бигль (порода английских гончих), чихуахуа, датский дог, дворняжка и другие.
Собаки Леди Дей были её самыми лучшими друзьями. Песиков породы чихуахуа, Чикиту и Пепе, она кормила из детской бутылочки с соской. Была дворняжка по кличке Раджан Равой. Был еще датский дог по имени Джипси и жесткошерстная терьерша Бэссамэмучо.
Но её фаворитом оставался боксёр по кличке Мистер. Он всегда был рядом, в хорошие и трудные дни, оказывая певице моральную поддержку.
Она пела для него. Мистер был любимцем Леди Дей.
Когда-нибудь у неё будет свой дом в деревне, и в нем будет полно собак.
Жизнь будет прекрасна. Там обязательно будет Мистер.

см. статью: Билли Холидей и верный пёс Мистер

Monday, May 13, 2013

Зонтаг о Зебальде/ On W. G. Sebald, by Susan Sontag

Отрывки из эссе Разум в трауре
Сьюзен Зонтаг о В. Г. Зебальде и возможности «большой литературы» (2000)

Возможна ли сегодня большая литература? Как, при неумолимом измельчании писательских амбиций и, напротив, господстве серятины, болтовни и равнодушной агрессивности ходовых героев прозы, могла бы сегодня выглядеть литература, достойная своего имени? Среди немногих ответов на эти вопросы, доступных читающим по-английски, — написанное В. Г. Зебальдом.


По «Чувству головокружения», его третьему, последнему роману из переведенных на английский, можно судить, как Зебальд начинал. В Германии «Чувство» опубликовали в 1990 году, когда автору исполнилось сорок шесть; через два года появились «Кольца Сатурна». С англоязычным изданием «Изгнанников» в 1996-м аплодисменты перешли в овации. Перед читателями предстал сложившийся по облику и темам, зрелый и даже больше того — вступивший в осеннюю пору писатель, который произвел на свет книгу настолько же необычную, насколько и безупречную. Его язык — тонкий, богатый, вещный — поражал, однако примеры такого рода, и многочисленные, на английском языке уже имелись. Что было новым и вместе с тем сильнее всего впечатляло, это какая-то сверхъестественная основательность зебальдовского голоса — серьезного, гибкого, выверенного, свободного от любых подвохов, пошлого ячества и иронических шпилек.

В зебальдовских книгах повествователь, носящий, как нам изредка напоминают, имя В. Г. Зебальда, путешествует, отмечая признаки обреченности окружающей природы, отшатываясь от опустошений, нанесенных современной цивилизацией, задумываясь над тайнами незаметных жизней. Подстегиваемый исследовательской задачей, которую подкрепляет память или новые свидетельства о безвозвратно ушедшем, он перебирает воспоминания, ворошит пережитое, предается галлюцинациям и сокрушениям.

Кто здесь рассказчик — Зебальд? Или вымышленный персонаж с одолженным у автора именем и некоторыми подробностями биографии?
Родившийся в 1944 году в немецком городке, обозначенном в его книгах литерой В. (и дешифрованном на суперобложке как Вертах в краю Альгой [Wertach im Allgäu, Bavaria; Allgau — местность со своим диалектом (алеманским) на крайнем юге Баварии, к востоку от Боденского озера]), в двадцать с небольшим избравший местом жительства Великобританию, а родом занятий — карьеру преподавателя современной немецкой литературы в университете Восточной Англии, автор с намеком рассыпает эти и другие малозначительные факты, так же как приобщает к личным документам, воспроизведенным на страницах книг, свое зернистое изображение перед могучим ливанским кедром в «Кольцах Сатурна» и фотографию на новый паспорт в «Чувстве головокружения».

Вымышленной книгу делает не то, что история в ней не подлинная, — она как раз может быть подлинной, частично или даже целиком, — а то, что она использует или эксплуатирует множество средств (включая мнимые или поддельные документы), создающих, по выражению теоретиков литературы, «эффект реальности». Книги Зебальда — и сопровождающие их иллюстрации — доводят этот эффект до последнего предела.

Так называемый «подлинный» повествователь — конструкция исключительно вымышленная: это promeneur solitaire [«Одинокий мечтатель» (фр.) — отсылка к книге Жан-Жака Руссо «Прогулки одинокого мечтателя» (опубл. 1782)] нескольких поколений романтической словесности.
Рассказчик — тоже писатель с характерной для писателей ненасытностью и тягой к уединению. Часто рассказчик пускается в путь после кризиса, того или иного. И его путешествие — всегда поиск, даже если природа этого поиска не сразу понятна.

Вот как начинается вторая из четырех новелл романа «Чувство головокружения»:

«В октябре 1980 года я отправился из Англии, где около четверти века прожил в местах, над которыми почти никогда не бывало солнечного неба, в Вену, надеясь, что перемена мест поможет мне справиться с тогдашним, особенно трудным периодом жизни. Но в Вене оказалось, что дни, не заполненные привычной рутиной писательства и ухода за садом, длятся неимоверно долго, и я буквально не знал, куда себя девать. Маячила перспектива каждое утро выходить из дому и безо всякой цели или плана бродить по городским улицам».

В четырех частях «Чувства головокружения» намечены все главные темы Зебальда: странствия, жизнь писателей, которые непременно путешественники, груз наваждений и жизнь налегке. И всегда в них присутствуют картины уничтожения.

В «Изгнанниках» используется та же четырехчастная музыкальная структура, в которой четвертая часть самая длинная и самая сильная. Те или другие путешествия лежат в основе всех вещей Зебальда: это скитания самого автора и жизни гонимых с места на место людей, которых автор вызывает в памяти.
Вот фраза, открывающая «Кольца Сатурна»:

«В августе 1992 года, когда самые жаркие дни подошли к концу, я отправился пешком по графству Суффолк в надежде как-то заполнить пустоту, которую чувствовал, завершив большой кусок намеченной работы».

Весь роман представляет собой отчет о пешей прогулке с целью заполнить пустоту. Если обычное путешествие приближает человека к природе, то здесь оно ведет от одной стадии упадка к другой. Уже в начале книги сообщается, что рассказчик был до такой степени подавлен «признаками упадка», которые встретил по пути, что через год после начала путешествия его доставили в Норвичскую больницу «в состоянии почти полной прострации».

Странствия под знаком Сатурна, символизирующего меланхолию, — предмет всех трех книг, написанных Зебальдом в первой половине 1990-х. Их главная тема — упадок: упадок природы (плач по деревьям, уничтоженным голландской спорыньей, и другим, уничтоженным в 1987 году ураганом, в предпоследней главе «Колец Сатурна»); упадок городов; упадок целых укладов жизни. В «Изгнанниках» описывается путешествие 1991 го­да в Довиль [прибрежный курортный городок в Нормандии, излюбленная натура французских художников XIX — начала XX веков («Парусники в Довиле» Рауля Дюфи и др.)], поиски «хоть каких-то остатков прошлого», приводящие к выводу, что «это легендарное прежде место, как и все другие, которые сегодня посещают, независимо от страны или части света, безнадежно испорчено и стерто шоссейными дорогами, магазинами и лавочками, а главное — неутолимой жаждой разрушения». Bоссозданный в четвертой новелле «Чувства головокружения» приезд домой, в родной В., где рассказчик, по его словам, не был с детства, — это еще один многодневный recherhe du temps perdu [Поиск утраченного времени (фр.)].

Путешествие освобождает ум для игры ассоциаций, для несчастий (и ошибок) памяти, для наслаждения одиночеством. Разум одинокого повествователя — вот действительно главный герой книг Зебальда, остающийся собой даже там, где он делает лучшее изо всего, что умеет делать: подытоживая, пересказывает жизнь других.

В «Чувстве головокружения» английская часть жизни рассказчика отодвинута в тень. Но еще больше, чем две другие книги Зебальда, «Чувство» представляет собой автопортрет сознания — сознания, хронически неудовлетворенного; сознания, беспрестанно мучащего себя; сознания, предрасположенного к галлюцинациям.
Рассказчик, рекомендующийся здесь иностранцем, — слушая болтовню немецких туристов в гостинице, он хотел бы не понимать их язык, «не быть их соотечественником и вообще ничьим соотечественником», — это еще и разум в трауре. В одном пассаже он обмолвливается, что не знает, жив ли еще или уже нет.
На самом деле — и то и другое: он странствует по миру живых, а воображение переносит его в край мертвых. Путешествие нередко ведет назад. Возвращаются, чтобы закончить дело; чтобы пройти по памятным следам; чтобы повторить (или дополнить) пережитое; чтобы — как в четвертой части «Изгнанников» — прийти к окончательному, беспощадному озарению. Героические попытки вспомнить и вернуться требуют жертв. Самые сильные страницы «Чувства головокружения» сосредоточены на цене подобных поступков. Английский титул Vertigo, приблизительный перевод игрового немецкого заглавия Schwindel. Gefuehle (буквально «Головокружение. Чувство»), с трудом вмещает все оттенки паники, оцепенения и замешательства, описанные в книге.

[...] зебальдовское письмо всегда остается живым, а не просто риторикой, настолько оно проникнуто желанием всё назвать, сделать видимым, а также благодаря поразительному способу сопровождать сказанное картинками. Билеты на поезд и листки, вырванные из дневника, зарисовки на полях, телефонная карточка, газетные вырезки, фрагмент живописного полотна и, конечно, фотографии, испещряющие страницы его книг, передают очарование и, вместе с тем, несовершенство любых реликвий.

В «Кольцах Сатурна» — и это куда менее интересно — они [зримые документы] уже просто иллюстрируют сказанное. Если рассказчик заводит речь о Суинберне — в середине страницы дается уменьшенный портрет Суинберна; если рассказывает о посещении кладбища в Суффолке, где его внимание привлекло надгробие скончавшейся в 1799 году женщины, которое он описывает в подробностях, от льстивой эпитафии до отверстий, с четырех сторон просверленных у края каменной плиты, — мы, и опять в середине страницы, видим мутный фотоснимок могилы.
В «Чувстве головокружения» документы несут другой, более пронзительный смысл. Они как бы говорят: «Я рассказал вам чистую правду», — эффект, которого вряд ли ждет от литературы обычный читатель. Зримое доказательство придает описанному словами таинственный избыток пафоса. Фотографии и другие реликвии, воспроизведенные на странице, — тончайшие знаки того, что прошлое прошло.

И все же, как пишет Зебальд в «Кольцах Сатурна», рассказывая о своем любимом пристанище, Морской читальне в Саутуолде, где он корпит над записями в вахтенном журнале патрульного судна, снявшегося с якоря осенью 1914 года, «всякий раз, как я расшифровывал одну из этих записей, мне казалось, что след, давным-давно исчезнувший в воздухе или на воде, вдруг проступал на странице». И тогда, продолжает рассказчик, закрывая мраморную обложку вахтенного журнала, он снова задумался «о таинственной силе писаного слова».

[On W. G. Sebald, by Susan Sontag (2000)]
Перевод с английского и примечания Бориса Дубина

Saturday, May 11, 2013

Бежать от памяти об ужасе/ W.G.Sebald - by Kirill Kobrin

Кирилл Кобрин, из статьи (2013):

Если оставить в стороне новейшие технические штучки, которые устаревают стремительнее, чем научно-фантастические романы, единственной возможностью увидеть (точнее – помыслить) жизнь сразу на всех уровнях является литература.

Тогда, на рубеже XIX—начале XX века, во времена баснословной «бель эпок», в разгар лучшего из буржуазных периодов европейской и американской истории, все было устремлено в будущее, рождались проекты один фантастичнее другого, прогресс казался не имеющим ни конца ни края, счастье, изобилие и покорение Природы ждали человечество буквально за поворотом… и тут все рухнуло, утонуло в грязи окопов Первой мировой, расстреляно большевиками, удушено в нацистском концлагере, посыпано радиоактивным пеплом Хиросимы.
Будущее не наступило.
Сегодня перед европейцем – только прошлое, которое располагало этим не наступившим будущим. Не ностальгия, нет, скорее меланхолия обуревает европейца, когда он думает об этом Future in the Past. Самые тонкие европейские писатели нашего времени – эксперты в подобной меланхолии. «Зебальд оставляет Вальзера на гелиевом воздушном шаре, ”над спящей ночной Германией … в высшем, свободнейшем царстве” – в том самом состоянии преобразования, к которому его собственное творчество столь упрямо стремилось». Эта цитата требует нескольких пояснений.

Первое: В. Г. Зебальд (1944—2001) – немецкий писатель, автор романа «Аустерлиц» и нескольких удивительных книг эссеистики (лучшая из них, на мой взгляд, «Кольца Сатурна»), добровольный изгнанник, проведший бóльшую часть своей жизни в Восточной Англии.

Второе: Роберт Вальзер (1878—1956) – швейцарский писатель, один из самых темных авторов последнего столетия, сошедший с ума предтеча Кафки, писавший с помощью специальных зашифрованных микрограмм романы на полях газет, последние двадцать четыре года жизни просидел в лечебнице для душевнобольных. Умер на Рождество во время долгой пешей прогулки в окрестностях своей больницы.

[...тело эксцентричного соотечественника Дюванель, Роберта Вальзера, было найдено однажды утром замерзшим в снегу, после того, как с ним случился удар во время одной из ночных прогулок.
- из статьи; см. также: Роберт Отто Вальзер]

Третье: Процитированная фраза принадлежит обозревателю британского еженедельника «Обзервер» Тиму Эдамсу; в минувшее воскресенье здесь опубликована его рецензия на посмертное издание английских переводов малоизвестных эссе Зебальда (название книги “A Place in the Country”). Именно Вальзера – помимо английского врача и писателя сэра Томаса Брауна, автора трактата «Гидриотафия, или Погребение в урнах» (1658) — Зебальд считал главным своим наставником в меланхолии; в книге, вышедшей только что в издательстве “Hamish Hamilton”, изгнанник-немец посвятил сумасшедшему швейцарцу один из лучших текстов. Эдамс пишет:

«Зебальд утверждал, что Вальзер напоминает ему его собственного дедушку, который в образовательных целях брал внука в долгие прогулки по сельской местности; это сходство в манере поведения дало Зебальду возможность рассуждать о "схемах и симптомах определенного типа порядка, лежащего в основе хаоса человеческих отношений, и приложимого равно к живым и мертвым, порядка, лежащего за пределами нашего разумения". Вальзер удалился сначала на чердак, затем в психиатрическую лечебницу и, наконец, перешел к "карандашному методу сочинения" — длинным цепочкам слов высотой в миллиметр — с помощью которого он зашифровал свои самые незабываемые труды.
Траектория его жизни представлялась Зебальду эмблематичной, как разновидность центральноевропейского путешествия двадцатого века, которое преследовало двойную задачу — необходимо отринуть ужас и, одновременно, свидетельствовать; это то, чем сочинения самого Зебальда отмечены навсегда. Как вы обнаружите в этой книге, Зебальд ценит Вальзера, как и других своих героев, за изобретательность их стратегий ускользания с нашей твердой почвы в царство возвышенного: «Этим незадачливым авторам, запутавшимся в сетях собственных слов, иногда удавалось явить такие прекрасные и яркие виды, какие сама жизнь редко дает возможность лицезреть».

В предыдущем номере «Обзервера» было опубликовано одно из эссе, вошедших в “A Place in the Country”. Этот текст бросает свет на двусмысленность названия, данного изданию его составительницей и английской переводчицей Джо Катлинг. По-русски книгу можно назвать и «Место в той стране», и «В деревне»; перед нами игра с двумя главными элементами жизни и сочинений В. Г. Зебальда: изгнанничеством («та страна», куда герой бежал, уехал, где сокрылся от всех) и долгими пешими прогулками по сельской местности («деревня»). Напечатанное в «Обзервере» эссе — о Жане-Жаке Руссо, политическом изгнаннике и неутомимом пешеходе.

В 1764 году, вынужденный по распоряжению разгневанных властей покинуть Францию, Руссо удаляется в Швейцарию, на маленький полуостров Св. Петра на Бильском озере. Там он проводит время, принимая визитеров, совершая длительные прогулки по окрестностям, собирая гербарии. Руссо намеревался использовать изгнание, чтобы остановить на время собственную устрашающую литературную деятельность: в последние перед отъездом из Франции годы он сочинил столько текстов, что их список мог бы украсить библиографию полудюжины литераторов. Передохнуть не удалось; «машина письма» Руссо исправно (хотя и с меньшими темпами) работала и на берегу Бильского озера.

Чуть более двухсот лет спустя Зебальд приезжает в эти же места, он живет в том же доме, рядом с комнатой, которую занимал автор «Общественного договора». Он идет по следам Руссо – разглядывает его гербарии, заходит в его жилище, повторяет его прогулочные маршруты. Источник особой меланхолии этого текста (кроме привычной для Зебальда печальной, немного монотонной, очень нежной интонации) надежно укрыт от непосвященных: только люди, знающие взрывную разрушительную силу сочинений Жана-Жака Руссо (посмертно он стал главным идеологом Великой французской революции со всеми ее гильотинами и европейскими войнами – да и прочие революционеры первой половины XIX века зачитывались его трудами), могут оценить контраст между тихой идиллией швейцарского убежища писателя и Большой Историей, которая преследует его по пятам – и которую он сам, сознательно или нет, неважно, делал.

Вот она, двойная задача, о которой пишет в «Обзервере» Тим Эдамс; только в случае Руссо это задача «избежать ужаса/ подрывать основы», а в случае Зебальда — «бежать от памяти об ужасе/ свидетельствовать о прошедших ужасах». У француза XVIII века все впереди, в будущем. У немца конца XX столетия – все позади, в истории, в прошлом. Последнее и есть меланхолия в ее сегодняшнем европейском виде.

* * *
Из статьи Совместное производство Европы (2013):

«Только когда я уехал в Швейцарию в 1965-м – и через год в Англию – идея моей родной страны стала на расстоянии формироваться в моей голове; и эта идея, за тридцать с лишним лет, что я живу заграницей, росла и множилась. Для меня вся Республика была чем-то странно нереальным, скорее, нескончаемым дежавю. Будучи всего лишь гостем в Англии, я по-прежнему колеблюсь между чувством сопричастности к ней и ощущением потерянности. Однажды мне приснилось – и произошло это, подобно Гебелю, в Париже – что меня разоблачили как предателя родины и обманщика. Не в малой степени из-за подобных дурных предчувствий, я особенно благодарен за принятие в члены Академии, эту столь нежданную форму признания».

Я процитировал в собственном переводе финал речи В.Г. Зебальда, немецкого писателя, добровольного изгнанника, прочитанной им в 1999 году на церемонии принятия в Германскую Академию.
Через два года Зебальд умрет от сердечного приступа, сидя за рулем автомобиля, который мчался по норфолкской трассе. Там же, в Великобритании, Англии, Норфолке, он и похоронен.

Зебальд, пожалуй, самый известный в последние сто лет пример выходца из Германии, который стал частью английской культуры, английской жизни, оставаясь при этом немцем. Более того, жизнь на острове окончательно сформировала его как немца; сама идея Германии (имеется в виду, конечно, ФРГ, «Республика», это слово он использует в речи) стала относительно отчетливой в сознании Зебальда лишь на расстоянии. Германия постоянно занимала мысли и воображение писателя, но не в меньшей степени – Англия, и даже Уэльс, ведь детство героя романа «Аустерлиц» проходит в маленьком городке, затерянном в валлийских горах.

Литературными родителями Зебальда были как немцы, так и англичане – Гебель (Johann Peter Hebel, 1760-1826; a lyric poet and author of almanac stories; see also), Жан-Поль, Роберт Вальзер, Томас Браун (Sir Thomas Browne, 1605 – 1682; английский медик, барочный писатель-эссеист).
Сама его художественная мысль неустанно бродит между этими двумя странами, печальная, меланхоличная, уставшая от перемещений, но не могущая существовать иначе.
Тем страннее, что Зебальд не стал героем вышедшей недавно книги Миранды Сеймур «Благородные начинания: жизнь двух стран, Англии и Германии, во множестве историй» (Miranda Seymour. Noble Endeavours: The Life of Two Countries, England and Germany, in Many Stories).

* * *
Кирилл Кобрин (источник):

Автор, который в последние два десятилетия, кажется, больше всего сделал для восстановления справедливости в отношении травелогов [travelogue; литературное произведение с рассказом о путешествиях] –
немец Винфрид Георг Максимилиан Зебальд, последние 30 с лишним лет жизнь проживший в (и пробродивший по) Восточной Англии. Именно он превратил описание своих странствий в высочайшей пробы прозу, в книгу «Кольца Сатурна».

Психогеографическая Немезида настигла Зебальда в том же самом Норфолке, о котором он столько писал – именно здесь писатель погиб в автокатастрофе 14 декабря 2001 года.

На сайте «Нью-Йорк Таймс» сейчас собран замечательный архив англоязычных публикаций о Зебальде.
Особенно обратите внимание на последнее его интервью, сделанное журналист[кой]ом британской «Гардиан»:
«Без воспоминаний не было бы писательства: та или иная фраза, тот или иной образ могут иметь особенное значение для читателя только благодаря тем вещам – случившимся не вчера, а очень давно – которые он помнит».

Sunday, May 05, 2013

Художник Ладо Тевдорадзе (Lado Tevdoradze)

(Ладо Тевдорадзе, Пасха)

Художник Ладо Тевдорадзе (Lado Tevdoradze) родился 16 сентября 1957 года в Тбилиси, Грузия.
С 1974 по 1977 гг. - обучался в художественном училище;
с 1979 по 1985 годы - в Академии Искусств имени Тоидзе (The Toidze Academy of Art).

С 1977 года участвует в художественных выставках на родине и за рубежом.

С 1998 по 2005 годы совместно с художником Давидом Кхидашели (David Khidasheli) занимался росписью церквей Св. Николая в Крепости Нарикала / Narikala (см. подробнее)
и «Джвари Патиосани» («Честного креста») в Акхмете.

Галерея художника расположена в Тбилиси по адресу: ул. Эрекле II (неподалеку находится храм Сиони), дом 6.

Приглянувшиеся работы Ладо Тевдорадзе:

* * *

* * *

* * *
(такса у ног парня слева смахивает на доброго Путина периода до пластических операций в стиле Берлускони)

* * *


*За знакомство с художником спасибо Насте.

Friday, May 03, 2013

фотограф Брюс Дэвидсон/ Bruce Davidson, photographer

Американский фотограф Брюс Дэвидсон (Bruce Davidson) родился 5 сентября 1933 года в Оук Парке, штат Иллинойс. С 1958 года – член агентства Magnum Photos.
Узнала о нем, готовя материал про Шарлотту Дюма - Б. Дэвидсон упоминается как один из повлиявших на неё фотохудожников.

Очень понравилось вот это его фото - вдова на Монмартре, Париж, 1956 год.


И это тоже:
О фотографии (сделана в 1960 году): «Я нашел эту девушку случайно, бродя по лондонским улицам. Мне встретилась группа подростков, завязалась беседа. Они отвели меня в подвал, а затем в какой-то просторный танцзал. Казалось, мы на острове. Было поздно, на следующее утро мне надо было работать, так что я оставался там недолго.

Но эту девушку я отвел в сторонку, чтобы сфотографировать. У неё в руках был котенок, бездомный, скорее всего, подобранный на улице, а у пояса болталась постель в скатке. В девушке было что-то очень загадочное. Я не знал, откуда она, не запомнил её имени, но в лице её было что-то такое – надежда, позитивный настрой, открытость навстречу жизни, – это было новое лицо Британии.

Снимок сделан обычными 50мм линзами, с широкой апертурой (отверстие оптической системы, определяемое размерами линз). Я использовал высокочувствительную пленку, она мне очень нравилась, хотя, наверное, больше её не выпускают. Мне нравилась зернистая текстура, придававшая сходство со статуей.

До сих пор мне эта фотография очень дорога. Интересно, что поделывает та девушка теперь. Может, скрывается где-то в Лондоне, а может, уже умерла, кто знает».

Related Posts Plugin for WordPress, Blogger...