Monday, July 04, 2016

Туризм как товарная машина желания/ Holocaust tourism

22 июля 1941 года Гудрун Гиммлер (11-летняя дочка Гиммлера) записывает в своем дневнике:
«Сегодня мы посетили концлагерь Дахау: там нам показали большой сад, ветряную мельницы, пчелиные улья. Д-р Фридрих любезно объяснил нам, как они используют все это. Потом нам показывали книги от XVI столетия и до наших дней. А потом мы посмотрели картины и рисунки заключенных. Это было здорово! После экскурсии нас накормили хорошим обедом, мы много ели, и каждой из нас подарили подарок. Это был отличный день! Какой это замечательный проект - концлагерь!»

В продолжение темы «черного туризма»

* * *
Название последнего документального фильма Сергея Лозницы — «Аустерлиц» отсылает к одноименному роману Зебальда, посвященному памяти о Холокосте. Фильм этот вписывается в череду полнометражных документальных лент о поведении масс — «Майдан», «Событие», но предлагает иной взгляд.

Формально речь идет о наблюдении над посетителями мемориала, созданного на месте концлагеря Заксенхаузен. В течение полутора часов камера наблюдает за людьми, посещающими Заксенхаузен летним погожим днем. В соответствии с поэтикой, опробованной режиссером в предыдущих фильмах, зрителю предлагаются чрезвычайно длинные общие планы (в редких случаях — средние планы), снятые неподвижной камерой. Правда, в «Аустерлице» камера в основном располагается на уровне груди, тем самым исключая общие планы сверху, то есть взгляд на толпу как на некий муравейник. Изображение в фильме — черно-белое, что придает всему фильму слегка эстетизированный характер. Синхронная фонограмма, в которой преобладают шумы и невнятная речь, создает постоянный акустический «поток», придающий изображению континуальность [непрерывность].

В целом такая поэтика ориентирована на невмешательство. Людям разрешают войти в кадр и провести в нем столько времени, сколько им хочется. Отличие от предыдущих фильмов Лозницы заключается в том, что объектом наблюдения тут оказываются люди не действующие или ждущие, но смотрящие. Перед камерой проходят сотни людей, осматривающих то, что осталось от лагеря. Но чтó именно они видят, остается за кадром, кроме плана в конце фильма, где мы видим, что посетители рассматривают раскрытые печи крематория.
Перед нами толпа, которая пришла смотреть и смотрит.

Нейтральный взгляд камеры дублирует взгляд посетителей и при этом успешно избегает соблазна отнестись иронически к одетым в шорты и панамы обывателям, попадающим в кадр. Перед нами обычные люди, не глупее и не умнее среднего европейца и, во всяком случае, совсем не гротескные.

В фильме встречаются два типа зрения — кинематографическое и мемориальное, и организованы они по-разному, что и придает этой встрече особый смысл. Камера смотрит на то, что происходит перед ней «сейчас», а туристы устремлены к следам прошлого, к тому, что было и исчезло. Кроме того, фильм и мемориал мобилизуют разные репрезентативные аппараты.

Зритель фильма — это неподвижный зритель, чей взгляд в той или иной степени отождествляется со взглядом камеры. Но поскольку этому взгляду предлагается рассматривать только иных смотрящих, возникает структура зеркального вуайеризма. Не имея возможности увидеть предметы любопытства туристов, мы само любопытство превращаем в объект. Происходит своего рода замещение или смещение объекта. И это замещение основано на блокировке объекта «желания», который нам не дают увидеть.

В «Аустерлице» Зебальда описано посещение концентрационного лагеря Бриндонк, расположенного в странном барочном замке. От этого посещения в памяти остается на удивление мало:
«Воспоминания о тех четырнадцати объектах, которые предлагались посетителям Бриндонка, следовавшим по маршруту от входа к выходу, несколько померкли с течением времени или, скорее, затемнились, если так можно выразиться, в тот же день, когда я посетил крепость, может быть, потому, что я в действительности не желал видеть того, что там можно было увидеть, а может быть, и потому, что в слабом свете редких лампочек, тускло освещавших этот отъединенный на веки вечные от остальной природы мир, контуры предметов совершенно размывались и еле различались».
И странным образом вычеркивание мемориальных объектов из памяти сопровождается у Зебальда именно открытием какой-то первичной сцены, как будто не имеющей к ним никакого отношения:
«Никто не может точно объяснить, что происходит в нас, когда резко распахивается дверь, за которой живут ужасы детства. Но я прекрасно помню, как тогда, в каземате Бриндонка, мне ударил в нос омерзительный запах щелока, и этот запах в силу какого-то неведомого заскока в моей голове соединился с ненавистным мне словом, столь любимым моим отцом, словом “щетка-чесалка”, отчего у меня перед глазами заплясали черные точки и я невольно прислонился лбом к пупырчатой стене в синеватых подтеках, покрытой, как мне тогда казалось, капельками пота».

«Место», к которому отсылает память, с его «пупырчатой стеной в синеватых подтеках» у Лозницы — мемориал. Мемориал следует отличать от музея, хотя и он принадлежит той же мощной волне музеефикации реальности. В музее экспонаты отрываются от контекста, от места своего производства и обитания. И в силу этого отрыва преобразуются в чисто эстетический, лишенный всякой функциональности объект. Объект классического эстетического восприятия, по мнению Канта, находится в дистанцированной области незаинтересованного. Жан-Луи Деотт даже утверждает, что само возникновение эстетического объекта в музее невозможно без забвения контекста: «Так как музей — это аппарат, порождающий забвение» (Jean-Louis Déotte, Le musée, un appareil universel. — Appareil, 17 mars 2008).

В мемориале все происходит ровно наоборот. Это именно место, это пространство контекста, из которого в основном убрали наполнявшие его предметы и тела. И в этом смысле мемориал негативно дополняет музей. Если в музее сосредоточены вещи, утратившие память употребления и производства, то в мемориале нет ничего, кроме места памяти, если использовать удачное выражение Пьера Нора.
В месте памяти, строго говоря, нечего видеть. Как нечего видеть на полях минувших сражений.

Лозница не показывает нам объекты созерцания еще и в силу их эфемерности. Мы видим, например, коридор с дверями камер и любопытствующих посетителей, заглядывающих то в одну, то в другую пустую камеру. В фильме большую роль играют окна и двери, которые, в отличие от знаменитого окна Альберти, ничего не являют, кроме зияющей пустоты. И даже в конце, когда сквозь открытую дверь мы видим в глубине открытые же печи крематория, кроме черного их зияния видеть тут нечего. Место памяти представлено Лозницей как место почти абстрактной геометрии и пустоты.

Поскольку лагерь — это место памяти, но видеть тут «нечего», сама память становится вывернутым наполнителем места. А ее обнаружение превращается в ритуал безостановочного фотографирования и прежде всего в производство селфи на фоне печей крематория или лагерных дверей, украшенных надписью Arbeit macht frei. Место памяти порождает призрак воспоминания в нарциссическом ритуале фотографирования. Память о Холокосте таким чисто механическим образом превращается в личную память каждого посетителя. И эта механизация памяти имеет большой смысл.

Одна из загадок такого рода мемориалов — это таинственность причины, побуждающей сотни и тысячи людей проводить летний выходной в бывшем концлагере. Можно, конечно, сослаться на добрые чувства или на желание приобщиться к мощному аффекту жалости и сострадания, который Аристотель связывал с трагедией. Но объяснение это, на мой взгляд, не разрешает загадки. Почему пара молодых влюбленных или мать с ребенком отправляются в летний погожий день к печам крематориев?

Подойти к этому вопросу, на мой взгляд, можно на основании того различия между историей и наследием, которое недавно постулировали Танбридж и Эшворт. И то и другое, с их точки зрения, — конструкты, связанные с нуждами настоящего. Но история конструируется историками, реконструирующими события прошлого, а наследие состоит из множества материальных следов прошлого, которые комбинируются в некий «товар», потребляемый людьми. Место памяти в такой перспективе идеально для конструирования наследия. Оно все испещрено следами и связано с реликвиями, интерпретируемыми так, чтобы придать им некую целостность, которую можно потреблять.

Современный человек с его обостренной ориентацией на прошлое и тревогой, связанной с идентичностью, нуждается в такой сконструированной культурной и национальной памяти, с помощью которой он обретает искомую идентичность. Память вообще перестает производиться человеком, но поставляется ему в готовом виде культурной индустрией. Деррида когда-то писал о том, что с самого начала воспоминание возникает в контексте технологических средств его конструирования (например, письма), и вслед за Платоном отличал живое воспоминание — anamnesis — от искусственной памяти — hypomnesis, которая производит не что иное, как забвение. Мастером такой искусственной памяти он называл софиста:
«...софист продает знаки и эмблемы науки — не саму память (mnémè), а только памятники (hypomnémata), инвентари, архивы, цитаты, копии, рассказы, списки, заметки, снимки, хроники, генеалогии, ссылки. Не память, а мемуары».
Но это именно и есть «наследие». Танбридж и Эшворт так определяют состав наследия:
«Ресурсной базой, из которой собирается наследие, является обширная и разнородная смесь событий прошлого, личностей, народных воспоминаний, мифологий, литературных ассоциаций, сохранившихся физических реликвий в совокупности с местами, городами и пейзажами, с которыми они могут быть символически ассоциированы».
Эта технологически произведенная память в значительной степени формирует субъектность людей.

Существенно то, что наследие — это товар, предлагаемый туристической индустрией. Товар этот собирается из разных компонентов и именно в местах памяти упаковывается в аффективную оболочку личного опыта. Фотографирование как раз и завершает переход наследия в область личной истории туриста. В конце концов, тур по лагерям продает посетителям «личный опыт» столкновения со смертью и страданием, но, конечно, совершенно дезинфицированный и безопасный. Такой тур входит в то, что сегодня описывается разными терминами — «темный туризм» (dark tourism), «танатотуризм», «Холокост-туризм» (Holocaust tourism), акцентирующими сильный негативный аффект в их составе.

Именно коммодификация [превращение (продукта) в товар] наследия и непережитого опыта прошлого позволяет понять, почему места такого рода памяти посещаются массами туристов (только в Германии и Австрии активно работает более сотни мемориалов Холокоста). Объекты драматического прошлого становятся объектами желания. И именно в таком качестве они и возникают как целостные ассамбляжи из разнородных следов и фрагментов.
Прогулка, столь важная для туризма, — это способ собирания частей, ассамбляжа. В фильме Лозницы это безостановочное движение, поток людей, беспрерывно проходящих сквозь кадр, почти не прерывается. И эта беспрерывность движения машины-концлагеря очень важна. Посетитель втягивается в нее и передается в ее структуре от одной остановки к другой, от одного «разрыва» к другому. Желание тут смешивается с самим функционированием машины, которая на каком-то загадочном метафорическом уровне воспроизводит машинерию самой смерти.

«Производство как процесс выходит за границы всех идеальных категорий и образует цикл, который соотносится с желанием как имманентным принципом. <...> Желание постоянно осуществляет стыковку непрерывных потоков и частичных объектов, по существу своему фрагментарных и фрагментированных. Желание заставляет течь, течет само и срезает. <...> Любой “объект” предполагает непрерывность потока, любой поток — фрагментацию объекта. Несомненно, каждая машина-орган интерпретирует весь мир согласно своему собственному потоку, согласно энергии, которая истекает из нее...» (Жиль Делёз, Феликс Гваттари. «Анти-Эдип. Капитализм и шизофрения»).

Туризм и есть машина желания, чьим объектом является прошлое в виде исторического опыта, выработка которого отныне передана специализированной индустрии. Первые фильмы Лозницы об опыте масс — «Майдан» и «Событие» — повествовали о массе как машине выработки субъектности, о становлении человека, его индивидуации внутри массового ассамбляжа. В обоих фильмах человек обретал идентичность через идентификацию с соратниками и противостояние внешней тиранической угрозе. Обыватель превращался в гражданина. И эта метаморфоза была в центре фильмов, сосредоточенных на механизмах политического. В последнем фильме политическая «машина» подменяется товарной машиной желания. А место неопределенного будущего занимает сфабрикованный опыт прошлого. И метаморфозы не происходит. Происходит присвоение чужого прошлого как объекта желания. Машина, представленная тут, — это машина наследия.

отрывки; источник

Wednesday, June 29, 2016

Бедлам/ Human Zoo

В XIII веке жил человек по имени Саймон Фиц-Мери. Вероятно, он отличался завидной энергией и административным талантом, потому что несмотря на довольно скромное происхождение ему удалось дважды стать шерифом Лондона. Кроме этого, Саймон, должно быть, очень сочувствовал страждущим, ибо в Бишопгейте (Лондон) он выделил участок земли, с тем чтобы там было построено пристанище для немощных и обездоленных (сейчас там находится Liverpool Street station). В результате в 1247 году в рамках монастыря Нового Ордена Пресвятой Марии Вифлеемской возник Bethlehem Hospital, Бетлемский госпиталь, который впоследствии стали называть Bethlem или просто Bedlam.

Заведение было небольшим, всего 12 «больничных палат», и предполагалось для бедных и хворых. Идея безусловно благородная. Но только здание почему-то возвели прямо над выгребной ямой (то есть канализацией того времени), которая обслуживала все постройки комплекса. Стоки периодически засорялись, и нечистоты просачивались наружу, наполняя пространство невообразимым злоуханием.

Очевидно, уже во второй половине XIV века монахи стали брать на попечение людей, страдающих психическими расстройствами. Хотя говорить с уверенностью о том, что там творилось в тот период, не представляется возможным из-за отсутствия сведений.
Историки полагают, что «безумные» содержались в суровых условиях: служители культа были убеждены, что путь к душевному здоровью лежит через истязание плоти, поэтому «лечение», скорее всего, сводилось к телесным наказаниям, строжайшему посту и беспрестанной молитве в одиночных камерах.
Первое официальное упоминание о наличии в заведении умалишенных относится в 1403 году, когда больницу посетила специальная комиссия. В отчете упоминается «шесть пациентов мужского пола mente capti». Кроме того, посетители обнаружили «четыре пары кандалов, одиннадцать цепей, две пары колодок» и прочие замечательные приспособления, которые, вероятно, использовались для усмирения буйных (и не только) постояльцев.

Где-то в 1370-х годах управление госпиталем перешло к короне. Расцвела коррупция. Госпиталь существовал на подаяния: добрые люди жертвовали еду, одежду и другие нужные вещи, а сотрудники заведения все это продавали (либо пациентам, если у тех имелись средства, либо налево) или потребляли сами. Иными словами, администрация уделяла больнице минимум времени, пытаясь извлечь максимум личной выгоды.
В 1598 году во время посещения очередной комиссии, было выявлено, что в госпитале царит абсолютная антисанитария (в смысле грязь), а больные находятся на грани голодной смерти. Примерно к этому времени слово «бедлам» стали широко использовать в значении хаос и бардак.

К 1600-м годам больница оказалась в плачевном состоянии, так что пришлось принимать решительные меры. В результате в 1676 году построили внушительное здание, по обе стороны от входа которого установили две статуи, олицетворяющие «Меланхолию» и «Буйное помешательство».

В XVII веке администрация госпиталя решила подзаработать, и двери заведения открылись для частных посетителей. Удовольствие стоило всего два пенса. Есть сообщения, что в праздничные дни туда устремлялись толпы праздного люда (часто благородного происхождения), жаждущего зрелищ. Такие «экскурсии» подавались, конечно, под благородным соусом, мол, визитеры имеют возможность на живых примерах увидеть, к чему приводит порочная жизнь. Считалось, что «безумие» есть следствие чрезмерной греховности человека. Вот что пишет современник: «Нигде более на земле не преподадут такого урока, как в этой школе страдания. Здесь мы можем узреть этих "мыслящих" существ, опустившихся ниже уровня насекомых. Сие способно побудить нас к тому, чтобы научиться умерять нашу гордость и держать наши страсти в узде, ибо вырвавшись на свободу, они могут изгнать рассудок из своего вместилища и уровнять нас с несчастными жителями сей обители горя».

В «обитель горя» приходили исключительно за развлечениями. «Не меньше ста человек принялись безудержно носиться по помещению, дразня несчастных пациентов и насмехаясь над ними. Так что оскорбления этой ликующей толпы вызвали у многих горемык приступы ярости», - сообщает свидетель одной из экскурсий (XVIII век).

Джон Хаслам, ставший директором больницы в 1795 году, был убежден, что излечить безумного можно только сломив его волю. Поэтому при нем несчастные пациенты подвергались всевозможным истязаниям. И неизвестно, сколько бы это могло продолжаться, если бы не квакер Эдвард Вейкфильд. Этот филантроп подозревал, какие вещи творятся в стенах заведения, и рвался во что бы то ни стало получить разрешение на официальный визит. Ему, конечно, всячески препятствовали. Но в 1814 году он все же добился своего и посетил больницу в сопровождении управляющего госпиталем и одного из членов парламента. Увиденное повергло посетителей в шок: темнота, смрад и полуголые, закованные в цепи пациенты.

...основными способами исцеления были кровопускание, а равно различного рода слабительные и рвотные средства. Бедлам оригинальностью не отличался, и пациентов там приводили в чувства аналогичными способами. Наряду с этим, как уже было сказано выше, практиковались методы истязания плоти и подавления воли. Иными словами, больных держали на голодном пайке, били, заковывали в кандалы, сажали в одиночные камеры и так далее. Но имелись и специализированные методы. Например, «ротационная терапия», разработанная Эразмом Дарвиным – дедушкой основоположника теории эволюции Чарльза.
Технология была следующая: больного сажали на стул, привязанный веревками к потолку, и раскручивали. Продолжительность и скорость вращения определял опытный доктор. Узники Бедлама были вынуждены вертеться по нескольку часов со скоростью под сто оборотов в минуту. После этого их мучительно рвало, что считалось крайне полезным для восстановления душевного здоровья. Кстати, стоит отметить, что в больницу клали не всякого, а лишь тех, кто был достаточно крепок, чтобы выдержать этот ужас.

отрывки; источник - Бедлам: Обитель горя

* * *
Crazy Facts From Bedlam, History’s Most Notorious Asylum

Mass Graves
Many patients did not survive their stay in Bedlam. In recent years, excavations for England’s new Crossrail system have uncovered mass graves in London, including those of asylum residents and plague victims. After patients died, their families often abandoned them, and the bodies were hastily disposed of without benefit of a Christian burial. Hundreds of skeletons from Bedlam were discovered on Liverpool Street, at a site which is slated to become a modern ticket hall.

Dissections
In the late 1790s, a man named Bryan Crowther was brought onto the staff of Bedlam as the chief surgeon. Crowther was tasked with attending to sick patients, but he was much more interested in them after they died. As mentioned, families were often uninterested in claiming their deceased relatives, allowing Crowther freedom to carve them up. He was particularly interested in dissecting their brains, searching for some physiological mechanism responsible for mental illness. Although his activities were highly illegal, even blasphemous, he was able to carry on with these experiments for some 20 years.

Political Prisoners
Reasons existed to lock people away at Bedlam besides the treatment of psychiatric issues. Certainly, there were few better ways of silencing an opponent than trapping him in a mental institution. Not only would the person be out of your hair, but the stigma of being a patient at an asylum would undoubtedly damage said enemy’s credibility if he were ever released.

Human Zoo
For many years, Bedlam was run like a zoo, where wealthy patrons could drop a shilling or two to roam the fetid hallways. These visits were so frequent that they made up a significant portion of the hospital’s operating budget.

Thursday, June 23, 2016

Советская родина в анекдотах/ Soviet Union - history in anecdotes & posters

Искала материалы о художнике Павле Федотове. Наткнулась на интересный ЖЖ. Отрывки:

Советские анекдоты. Очень избранное. Часть 1

Анекдоты могут служить прекрасным историческим источником, особенно для проникновения в дух эпохи.

Коммунист заходит к заведующему баней: «Послушай, а нет у тебя отделения для партийцев? Как-то неудобно совсем голышом… при беспартийных всяких…»
— «Это, товарищ, комчванство, партия его осуждает. Нет у нас такого отделения, баня общая».
— «Ну, что делать? Пойду в общую. Разденусь, значит, при всех… просто и скромно… Как все, так и я».
— «А это, товарищ, капитулянство. Партия его осуждает. Члены партии должны выделяться, быть заметными, а не растворяться в массах».
— «Тогда надену трусы. И буду в них мыться».
— «Вот это правильная партийная позиция». [1926]

1926 год. Ленинград. Завод «Красный путиловец». Очередь за зарплатой. Неизвестный фотограф.

«Он подарил ей на память карточку. Это произвело сильное впечатление». — «Фотокарточку?» — «Нет, продуктовую». [1930]

1936 год. Говорков В.И. Плакат «Счастливые родятся под советской звездой!»

«Почему все стремятся жить в Москве?» — «Кушать хочется». [1957]

1982 год. Крым, Нижняя Ореанда. Леонид Ильич Брежнев на отдыхе. Фотограф Владимир Мусаэльян

Корреспондент: «Как вы решаете проблему снабжения?».
Брежнев: «Посредством его централизации. Мы все свозим в Москву, а из Москвы население само разбирает». [1970-е]

* * *
Советские анекдоты. Очень избранное. Часть 2

Меняю фамилию Иванов на две комнаты в центре и с телефоном. [1930]

1954 год. Очередь в мавзолей. Анри Картье-Брессон / Cartier-Bresson. Moscow. Red Square. The Kremlin. 1954

На уроке истории. Ученица: «В древнем Риме вся власть принадлежала патрициям…».
Учитель (спросонья): «Партийцам!». [1950-1960-е]
1973 год. Псков. Фотограф Анри Картье-Брессон (1908-2004) /Henri Cartier-Bresson. Soviet Union. Russia. Pskov. 1973

Выбирали местком. Михайлов дал отвод кандидатуре Васильева. «У него дочь шьется с иностранцами». Васильев удивился: «У меня нет дочери. Два сына». Михайлов сказал с достоинством: «Мое дело сигнализировать. А проверяют пусть другие».
Васильева в местком не выбрали. [1966]

1978 год. Украина. Охотничье хозяйство Залесье. Фотограф Владимир Мусаэльян 

Армянское радио: «Что мог бы сегодня сказать Карл Маркс?» — «О, Боже! До чего же я умер!» [1970]

* * *
Советская история в анекдотах. Избранное. Часть 3. 18+

На коммунальной кухне текут плохо отжатые кальсоны и трусы разных семей. Попадает за шиворот. Добродушная бабушка утешает сама себя: «Ну, ничего. Душ уже две недели не работает. Так хоть здесь…» [1931]

1918. Женщины, идите в кооперацию. Советский плакат. Художник Нивинский Игнатий Игнатьевич (1881-1933)

«Кого по советским законам нельзя арестовать?» — «Уже сидящего и мертвого». [1932]

Раньше все ходили под Богом, а теперь — под НКВД. [НКВД существовал до 1946]

«Из какого здания в Москве наилучший обзор?»
— «Есть одно здание на площади Дзержинского, оттуда просматривается Сибирь до самой Колымы». [1936]

Объявление в холле московской гостиницы: «Товарищи, не гасите окурки в цветочных горшках — вы можете повредить микрофоны». [Не позднее 1980]

* * *
Ильич. Советские анекдоты. 18+

Врач выходит из Мавзолея после бальзамирования тела Ленина: «Будет жить вечно!» [1920-е]

Демьян Бедный написал начальству такую заявку: «В связи с тем, что Петербург, основанный Петром I, за революционные заслуги Ленина переименован в Ленинград, прошу, если можно — за мои революционные заслуги творения Александра Пушкина переименовать в творения Демьяна Бедного». [1924]

«Ленин умер, но дело его живо»…
— «Как — Ленин имел дело? Чем же он торговал?»
— «Он не торговал, он боролся с торговлею, он разрушал ее, как разрушал и весь старый мир».
— «Ну, тогда лучше бы Ленин был жив, а дело его умерло». [1924]
Юбилейный 1970 год (столетие Ильича). Хасавюртовская городская библиотека. Хасавюрт, Дагестан

Армянское радио: «Какие существуют пасхи?» — «Еврейская, в память исхода из Египта, христианская — в память воскресения Христа и советская — в память о том, как Ленин дрова таскал». [1970]
1973 год. СССР. Эстония, Таллин. Демонстрация 1 мая. Анри Картье-Брессон / 
Henri Cartier-Bresson. Soviet Union. Estonia. Tallinn. 1973. Défilé du 1er Mai

Перед ленинским юбилеем выпустили презервативы «Надень-ка, Наденька». [1970]

Мемориальная доска: «В этом доме В.И. Ленин скрывался с И.Ф. Арманд от преследований со стороны Н.К. Крупской». [1974]

«Мужики, я вчера в бане Ленина видел». — «Голого?» — «Ну а как еще в бане моются?» — «И какой у него?» — «Да как у всех. Но как-то проще, человечней…» [1976]

Отрывки, см. также анекдоты и фотоматериалы по ссылкам в тексте.

Tuesday, June 21, 2016

Дореволюционная Украина в открытках Василя Гулака/ pre-revolutionary Ukraine in Vasyl Gulak postcards

Основы гражданской свободы: Украина, 1900-1910-е годы

Василь Гулак – украинский художник-иллюстратор, живший в период крушения Российской империи. О нем почти ничего не известно.

Свобода печати. Художник Василь Гулак

Больше - здесь

* * *
О пользе горiлки. Украинская открытка 1910-х. Художник Василь Гулак

Больше - здесь

* * *
Юмор из старорежимной Украины

Никаких определенных сведений о художнике не сохранилось, ни о его образовании, ни о жизни. Василь Гулак сотрудничал с киевскими периодическими изданиями «Київське життя», «Київська думка», сатирическим журналом «Цвях». Художник поддерживал демократические идеи. В период революции 1905-1906 гг. создавал рисунки, критикующие правящее правительство. В числе его работ были сентиментально-трогательные, с украинскими видами, иллюстрации к стихам, политические, агитационные, сатирические, но больше юмористических и карикатурных, близких и понятных простому народу. Создавались и публиковались рисунки в разные годы до революции. Известно, что в 1918 году была изданы открытки с рисунками Гулака.
В 1964 году был репринт открыток 1918 года: «Василь Гулак. Передруковане видання 1918 року. Віддруковано у Стрийский міський друкарні 1964 р.»

Больше - здесь

* * *
В этом материале – злые языки, фиги и немного дружбы народов от Василя Гулака.

Sunday, June 19, 2016

гениальная лошадь/ Musil about "genium" and "genius"

Замечая, с какой бездумной легкостью и охотой используют нынче слово «гений» – вспоминаю рассуждения Роберта Музиля из его монументального романа «Человек без свойств»:

Тогда уже наступило время, когда начали говорить о гениях футбольного поля или площадки для бокса, но на минимум десять гениальных изобретателей, теноров или писателей в газетных отчетах приходилось еще никак не больше, чем один гениальный центр защиты или один великий тактик теннисного спорта. Новый дух чувствовал себя еще не совсем уверенно. Но как раз тогда Ульрих вдруг где-то вычитал — и как бы до поры повеяло зрелостью лета — выражение «гениальная скаковая лошадь».
- источник

Ведь что происходит, например, когда это изменчивое существо «человек» называет гениальным какого-нибудь теннисиста? Оно что-то пропускает. А когда оно называет гениальной скаковую лошадь? Оно пропускает еще больше. Оно что-то пропускает, называет ли оно игру футболиста научной, фехтовальщика — умным или говорит о трагическом поражении боксера; оно вообще всегда что-то пропускает. Оно преувеличивает, но приводит к такому преувеличению неточность, как в маленьком городе неточность представлений причина тому, что сына владельца самого большого магазина считают там светским человеком. Что-то тут, конечно, верно; почему бы сюрпризам чемпиона не походить на сюрпризы гения, а его мыслям — на мысли опытного исследователя? Что-то другое — и этого гораздо больше — тут, конечно, неверно; но на практике этого остатка не замечают или замечают его неохотно. Его считают неопределенным; его обходят и опускают, и если эта эпоха называет какого-нибудь скакуна или какого-нибудь теннисиста гениальным, то дело тут, наверно, не столько в ее представлении о гении, сколько в ее недоверии ко всей высшей сфере.
- источник

— Военный термин «гений», «солдат гениальных войск», стало быть, пришел к нам, как многие военные выражения, из французского языка. Инженерное, дело называется там le génie; и с этим связаны arme du génie, école du génie, а также английское engine, французское engin и итальянское ingegno macchina, искусное орудие; а восходит вся эта семейка к позднелатинским genium и ingenium — словам, чье твердое «г» превратилось в дороге в мягкое «ж» и чье главное значение — «сноровка» и «умение». Это сочетание похоже на несколько старомодную формулу «искусства и ремёсла», которой нас порой еще радуют сегодня какие-нибудь официальные надписи или написания. Отсюда, стало быть, идет раскисшая уже дорога и к гениальному футболисту, даже к гениальной охотничьей собаке или гениальному скакуну, но последовательно было бы произносить это «гениальный» так же, как то «гений». Ибо есть еще вторые «гений» и «гениальный», значение которых тоже налицо во всех языках и восходит не к "genium", а к "genius", к чему-то большему, чем человеческое, или по крайней мере благоговейно — к духу и душе как к самому высокому в человеке.
Вряд ли нужно добавлять, что оба эти значения везде безнадежно смешались и перепутались, уже много веков назад, и в языке, и в жизни, и не только в немецком. Но в нем — что характерно — больше всего, так что это, можно сказать, особенно немецкая черта — не отделять гениальность от находчивости. К тому же в немецком языке черта эта имеет историю, которая меня в одном пункте очень волнует.

[…] — Гете: «Я увидел раскаяние и покаяние, доведенные до карикатуры и, поскольку всякая страсть заменяет гений, "поистине осененные гением"».
В другом месте: «Ее осененное гением спокойствие часто шло мне навстречу в блестящем восторге».
Виланд: «Плод часов, осененных гением», Гельдерлин: «Греки — все еще прекрасный, осененный гением и радостный народ».
И такой же смысл этого оборота можно найти, еще у молодого Шлейермахера. Но уже у Иммермана можно встретить «гениальное хозяйничанье» и «гениальную безалаберность».
Вот тебе этот постыдный переход понятия в то расхоже-неряшливое, которое и сегодня заключено в слове «гениальный», употребляемом обычно в насмешку.
Он повертел листок, спрятал его в карман и еще раз извлек.
— Но предыстория и предпосылки прослеживаются и раньше, — добавил он. — Уже Кант порицает «модный тон гениеобразной свободы мышления» и раздраженно говорит о «гениальничающих людях» и «гениальничающих болванах». Так злит его изрядный отрезок немецкой духовной истории, ибо и до него, и не в меньшей мере, что характерно, после него, в Германии то с энтузиазмом, то с неодобрением говорили о «натиске гениальности», «лихорадке гениальности», «буре гениальности», «прыжках гениальности», «кличах гениальности», «крике гениальности», и даже у философии не всегда были чистые ногти, и менее всего тогда, когда она считала, что может высосать у себя из пальца независимую истину.
- источник

Thursday, June 16, 2016

A must-see. "Zoo Revolution"

Zoo Revolution takes the viewer deep inside the increasingly controversial debate about the value of zoos in the 21st century. Love them or hate them, zoos are big business. Worldwide, zoos attract some 700 million visitors a year. In North America, annual attendance at zoos exceeds all the major sports franchises combined.

Many animal‐welfare advocates argue that zoos are a colossal waste of resources that would be better spent in 'the wild' where habitat loss, poaching and climate change are taking a terrible toll on the earth's species. Zoo supporters maintain that zoos are critically important in helping humans re-establish our connection with animals and the wilderness. Without that connection, many animal species will continue their relentless march towards extinction with little public awareness or reaction.

Zoo Revolution presents both sides of the argument though interviews with pro and anti‐zoo advocates. In Australia, the CEO of Zoos Victoria Jenny Grey maintains that contemporary zoos are playing a vital role in the struggle to save endangered species. In the UK, the Executive Director of the Born Free Foundation, Will Travers, argues that the money spent on zoos is enormously wasteful, and diverts valuable resources away from the wilderness where the real need lies. World‐renowned primatologist Jane Goodall takes the view that while some of the world's zoos treat animals abysmally, others do a good job of public education. Also interviewed is writer and zoo critic David Hancocks, considered by many to be the world's leading authority on the subject of zoos and zoo design.

Zoo Revolution travels to city zoos, wildlife parks, and unaccredited roadside attractions in Canada, the USA and Europe. In Germany, the viewer is taken inside the re‐invented Leipzig Zoo, a so‐called "zoo of the future". In Australia, a spotlight is shone on the efforts by staff at Zoos Victoria to fight the imminent extinction of local species, but zookeepers there are also engaged in the global struggle to protect rhinos and mountain gorillas.

Are zoos part of the solution? Or part of the problem?

source

Monday, June 13, 2016

unhappy? what’s your problem?

If you're unhappy in Dubai, the police may call you

So desperate is Dubai to become one of the happiest cities in the world by 2021 that citizens who admit to being gloomy will get a call from the authorities

If you say you’re unhappy in Dubai, the police may call to ask you why. It’s because of an online survey, launched earlier this month, which aims to help Dubai break into the top 10 rankings of world’s happiest cities by 2021.

The simple survey asks users to choose between a frown, a smile and an unimpressed straight line. The police say that they will call those who say they are unhappy, which puzzles some observers, including William Davies, a senior lecturer at the University of London who recently published the book The Happiness Industry: How the Government and Big Business Sold Us Wellbeing.

“This looks to me like an attempt to try to slightly frighten people into
a) replying to the questions and
b) replying to say they’re happy because people really don’t want to be rung by the local police with the question: “Well, what’s your problem?”

“I think it diverts attention away from broader political or economic factors that might actually be... problematic or unjust,” Davies says. “It’s possible to imagine a society which had great concern for happiness but very little concern for, say, human rights or the rights of minorities.”

- source

Sunday, June 12, 2016

She actively ignores you.

source: How to Tiptoe Around a Depressed Mother
By Emma Gilbey Keller

A depressed mother hates noise. She hates a lot of things — sometimes it seems as if she hates everything. But noise is her particular enemy. This is because she needs her sleep. She doesn’t always seem tired. But sleep is sacred to her, and you must never interfere with it. Particularly in the mornings. This makes life complicated if your bedroom — the nursery — is directly above hers and the floors are covered in linoleum, as they are in London in the 1960s. When you wake up and need to go to the bathroom you must avoid certain creaky spots. So you navigate like a cat burglar, tiptoeing on the more solid sections until you get to the stairs down to the bathroom. You hold your breath as you pee as if not breathing will somehow mitigate the sound. Do you flush? Not at this ungodly hour.

Silence is what your mother craves, but it is also her weapon. When she is in one of her moods, she settles into a powerful silence. She actively ignores you. She doesn’t respond to your attempts at conversation, your questions, your pathetic efforts to amuse her, to cheer her up. It’s as if you don’t exist, even when you’re in the same room. Over the years you learn what can trigger these silences and you do everything you can to avoid them. But when they inevitably settle in, it’s as if the world as you know it comes to an end.

Your mother’s depression, previously intermittent yet intense, has settled in with a permanence since your father left the house and your parents announced they would be getting divorced. You’ve always known she suffered from the blackest of moods. Your father has told you the story of your younger brother’s birth, and how he wanted the new baby christened Sebastian. But because your mother “wasn’t speaking” to your father throughout the period between birth and baptism, your brother is now called Paul.

Paul is the person you go to after you’ve been to the bathroom. He’s a little boy, just 4, and at three and a half years his senior it’s your responsibility to put him in his uniform, tie his tie and get him down to the kitchen where you make his breakfast. Your mother can’t tie a tie. And she doesn’t get up for breakfast. She doesn’t get up to see you off to school. The two of you eat quietly, grab your anoraks and having quietly shut the front door behind you, walk together. Recently, Paul has begun to stutter. Eventually he will be taken to a specialist who will try to find out the cause. Your father says he used to stutter a bit as a boy, too, and often imitates Paul. This drives you mad.

It’s hard to remember when you decided that you don’t love your mother. But there is a definite line in the sand when you become her fiercest critic. You hate her arbitrary moods. You hate her selfishness. You hate her neglect. Being depressed and being maternal don’t exactly go hand in hand. A depressed mother rarely puts her children first. For example, if on a Saturday morning you’ve been told to stay upstairs until your mother says you can come down, don’t (dying of boredom) find a rubber ball and start to play catch with it by yourself. Because every so often you’ll drop it. Eventually there will be a roar of rage from below. “GIVE ME THAT BALL,” she’ll yell. As you silently hand it to her, she will shout in your face, “GET DRESSED! AND GET DOWNSTAIRS!”

You’ll put on your clothes and creep down to the hallway with Paul. The two of you will half run, struggling to keep up with her as she marches rapidly and in silence out of the house and into Hyde Park about 10 minutes away. As you cross the street into the park she’ll hurl the ball into the trees.

“Go find your ball,” she will say. “And get lost.”

Having a depressed mother is an excellent way to turn a child into a liar. It’s completely against your nature, but some instinct in you makes you aware that there are some things your mother just can’t handle. So you lie by omission — you don’t tell her a lot of the fun things you do with your father. You’re hardly aware that you do this, until a few years later when Paul tells you he finds it easier to lie than to tell the truth. He’s more used to it.

Is it the lying that causes you anxiety? Or is it the general atmosphere in the house? Anxiety is the air you breathe, and it constantly affects how your body works. You’re supposed to put your light out at 7:30 at night, but sleep doesn’t come easily now, so you put your lamp under the covers and read for another two hours or so. Sometimes when you have to go to the bathroom you are too scared to, so you have accidents. You throw up from nerves. You watch yourself as if from a distance, interested in the experience, making a mental note of it.

You make mental notes of everything. (Having a depressed mother is great training for a journalist.) You note when the fridge is empty to get your mother to call the grocers. Your first experience of actual note-taking is when you decide to make shopping lists for her. You see when the laundry hamper is three-quarters full so you can start encouraging her to get the washing done. When she ignores you and you run out of clean underwear, you turn your dirty underwear inside out.

Routine is extremely important to children of depressed mothers. The clock becomes the nanny. Any deviation from a schedule is not to be allowed. The moment tea is over you take Paul upstairs for bathtime. You lay out your grubby clothes for tomorrow, and you brush your teeth. You go downstairs to say goodnight to your mother, now in her best mood of the day. There is a drink in her hand. She laughs as she allows the two of you to jump on her bed.

Then she says goodnight, and up you go to bed where you read about jolly red-cheeked children with fathers who smoke pipes and mothers who bake pies, wearing aprons over their tweed skirts, until you fall asleep.

Emma Gilbey Keller is a journalist and author who is working on a memoir about her experience of motherhood, from which this essay is adapted.

Saturday, June 11, 2016

в Грузии нельзя быть грустным/ colta - Trip to Georgia

источник
В первом же тбилисском доме, в котором я была в гостях, в разговоре прозвучала дата 9 апреля 1989 года. Хозяева были удивлены, что я ничего не знаю об этом дне, — для них, как и для многих грузин, это поворотный пункт в отношениях Грузии и России. Я решила встретиться с несколькими участниками тех событий.
«После 9 апреля все перевернулось на 180 градусов, — говорит шофер Нукрий, участник митингов за независимость Грузии 1989 года, — людей добивали лопатами, как скот. Если бы стреляли — это мы уже проходили». Саперные лопатки, которыми советские солдаты били участников мирной демонстрации, выставлены в одной из витрин в тбилисском Музее советской оккупации.

Журналистка Гала Петри переехала из Иркутска в Тбилиси в 1984 году. Она вспоминает, что в конце 80-х — начале 90-х «примитивного патриотизма было предостаточно». Если до 9 апреля грузинская элита говорила по-русски, было модно отдавать детей в русские школы, то после детей, учившихся в русских школах, начали третировать. Гала перевела дочь в грузинскую школу. Какого-то физического насилия в отношении русских Гала не помнит. «Русские уехали из Грузии позже по экономическим причинам», — объясняет она.

Исрапил Шовхалов, редактор кавказских журналов «ДОШ» и «Слово женщины». В 1989 году он служил в Западной Грузии, в городе Самтредиа. «9 апреля вместе с другими солдатами я патрулировал город. Люди собирались на улицах, общались на грузинском, волновались. Вечером до города дошел слух, что в Тбилиси при подавлении митинга солдаты зарубили лопатой беременную женщину. Если до 9 апреля народ был добрый, кормил солдат бесплатно, то после солдат стали воспринимать как убийц.
Однажды в нашу часть приехали командированные из Тбилиси, которые участвовали в разгоне демонстрации. Они рассказали, что грузины очень смелые и наглые — шли на солдат с голыми руками, дрались и мужчины, и женщины. Не все солдаты оказались готовы использовать лопаты и газ против митингующих и в результате были ими избиты».

Эка и Натия, вторая руководительница организации WISG, были среди активистов, решивших в 2013 году провести ЛГБТ-демонстрацию в центре Тбилиси. 17 мая против сотни демонстрантов вышла толпа в 20—30 тысяч, которую возглавляли священники.

Для тбилисцев табуретка — почти что символ: табуретку как оружие использовал один из священников, громивших ЛГБТ-шествие 17 мая.

...в Грузии сложно для молодых незамужних женщин, ведущих сексуальную жизнь, получить помощь гинеколога — «Гугл вместо гинеколога», об отсутствии психологической помощи — «священник вместо психолога».
Религиозные грузины готовы контролировать не только женское поведение. В 2015 году было совершено нападение на одного из организаторов активистской библиотеки «Кампус». В библиотеку приходили «районные ребята», и на лекции о романе «Так говорил Заратустра» кому-то из них не понравилась цитата «Бог умер». «Пришел блатной, узнал, кто организатор лекции, и ткнул ножом в сердце», — рассказывает чудом выживший Михаил. Выйдя из больницы, Михаил перенес библиотеку в другое место и продолжил лекционные программы.

В Тбилиси очень много церквей-новостроек, особенно в районе Сабуртало. Например, эта церковь Вознесения на улице Панаскертели построена в 2003 году на территории, которую отобрали у государственного детского садика. «Почему никто не протестовал, когда у детского садика отнимали большую часть территории?» — спросила я у своей знакомой грузинки, проживающей на этой улице. Она мне объяснила, что на активистов, готовых выступить против строительства церкви, напали бы сами жители района.
Тбилисские церкви не так сильно, как московские храмы, похожи на государственные заведения со священниками-чиновниками. По всему периметру церквей стоят скамьи, во время службы сидят все, кто хочет, не только больные и старые. Мне не запрещали рисовать. Я заметила, что некоторые женщины были в джинсах и без платков. До и после службы к священниками активно обращались прихожане.
Большинство пожилых людей, с кем я общалась, включая идейных коммунистов, говорили, что и во времена СССР они были верующими и ходили в церковь.

— Помогает ли церковь в Грузии бездомным, нищим и малообеспеченным?
— Православная церковь, в отличие от католической, — это больше мистицизм и проповедь, чем благотворительная организация.

В центре Тбилиси на каждом шагу просят милостыню. Это цыганки с детьми, пенсионеры, бездомные. Помимо беженцев из Абхазии и Цхинвальского региона (ныне частично признанная Республика Южная Осетия), часть которых до сих пор живет в бывших общежитиях и в бараках, в Тбилиси много внутренних мигрантов, перебравшихся в столицу из-за тяжелой жизни в провинции.
Бездомные захватывают старые дома, находящиеся в запустении со времен распада СССР. В городе около 400 сквотов. Правительство ставит жителей сквотов перед выбором — либо съезжать, либо отказываться от социального пособия. Есть случаи, когда захваченные здания официально признаются легальным жильем.

По официальной статистике, уровень безработицы в стране около 12%, по опросу американского института The National Democratic Institute (NDI) — более 50%.

В Грузии проблемы с отоплением не только в сквотах — центральное отопление отключили в 1991 году, во время гражданской войны. В те годы из-за нищеты люди выкапывали трубы и продавали как цветной металл. Сейчас новые дома строят с отдельной системой отопления, а жители старых домов зимой спасаются обогревателями.

В старом Тбилиси целые кварталы находятся в аварийном состоянии. При Саакашвили была отреставрирована только часть фасадов.
Над старинными, ветхими домами возвышается странное здание из стекла и металла, построенное на Сололакском холме. Это резиденция (бизнес-центр) бывшего премьер-министра, миллиардера Бидзины Иванишвили. Когда я попыталась через Ботанический сад подойти поближе к резиденции, из-за кустов вышел охранник и сообщил, что дальше начинаются частные владения.
...Пока мы разговаривали, из скалы забил большой водопад. Оказалось, и скала, и водопад — искусственные, водопад можно включать по желанию хозяина.

В ближайшие годы на этом же Сололакском холме Бидзина Иванишвили собирается построить гигантский туристический комплекс в хайтековском стиле. Еще три комплекса из гостиниц и бизнес-центров запланированы в других исторических частях города. Проект называется «Панорама Тбилиси», по мнению Иванишвили, он привлечет в город больше туристов.
Противники проекта уверены — «Панорама» изуродует город.
27 февраля я побывала на очередном митинге против строительства. В нем участвовали несколько неправительственных организаций, архитекторы и защитники культурного наследия, активисты эко-движения, феминистки, зоозащитники, сообщество велосипедистов и представители других гражданских инициатив. Несмотря на массовость митинга, правительство его проигнорировало. В нескольких местах уже начались строительные работы.

Почти вся советская символика в Тбилиси демонтирована. Поэтому я была удивлена, обнаружив воинственный советский монумент в двух шагах от проспекта Руставели, в парке, который сейчас называется Парк 9 апреля.
Название памятника «Скорее — знамена!» отсылает к стихотворению известного грузинского поэта Галактиона Табидзе:
Светает! И огненный шар
раскаленный встает из-за моря...
Скорее — знамена!
Возжаждала воли душа…
Один из тбилисских знакомых объяснил мне, что Табидзе написал «Скорее — знамена!» в 1918 году, когда Грузия объявила себя независимой страной, но в советское время дату стихотворения изменили на 1921 год — «год, в который Грузию оккупировали большевики».

Очень часто мое обращение на русском становилось поводом для пожилых грузин поговорить об отношениях с Россией.
Если люди старшего поколения хотели общаться, что-нибудь дарили или угощали, то молодые грузины, услышав мой русский или плохой английский с русским акцентом, часто, наоборот, вели себя подчеркнуто холодно.

— Да, в Грузии нельзя быть грустным. Из негативных реакций более-менее приемлема агрессия. Мы не научились справляться с грустью — если углубляться в свои эмоции, можно столкнуться с еще более страшными вещами.
— Веселье — это часть социального статуса. У тебя все хорошо, ты не ноешь и не плачешь.
— Грузины не любят слабых. Это часть культуры.

На Кавказе есть термин, обозначающий правильное поведение человека в обществе: на азербайджанском и на армянском — «намус», на грузинском — «намуси». Для мужчины намус значит честь, совесть. Для женщины намус связан исключительно с сексуальным поведением, с ее недоступностью. На Северном Кавказе считается, что мужчина, чья родственница «гуляет», может очистить свой намус только ее убийством.

Те [из молодых россиян в Тбилиси], с кем я общалась, выбрали Грузию, «потому что не нужна виза, тепло, дешево и близко, многие знают русский, много общего в культуре». Они не уверены, что смогут обосноваться в Грузии, но и возвращаться в Россию не готовы. Ян, бывший московский активист, — один из таких полумигрантов. «Вся Грузия — как одно большое село: нравы патриархальнее, отношения людей душевнее, чем в России. Меньше агрессии, но раздражает безответственность грузин», — рассказывает Ян.
Ян снимает квартиру со своей девушкой Ани, с которой познакомился в Тбилиси, и ее братом Нодаром. Как и многие молодые грузины, Нодар не знает русского, а на плохом английском наше общение не клеилось.

Русских всегда можно встретить в Kiwi-Cafe в центре города. Это первое веганское кафе в Грузии, открытое в 2015 году интернациональной компанией: грузины, русские, иранец, шведка. Изначальной идеей было готовить самую простую и дешевую еду, но постепенно кафе превратилось в модное туристическое место. Активисты из России, зависающие на неопределенный срок в Тбилиси, подрабатывают здесь на кухне. В Kiwi-Cafe регулярно проводятся показы и обсуждения фильмов, дискуссии и лекции на социально-политические темы.

[May 2016: Tbilisi vegan cafe appeal over meat-wielding 'extremists'.
Most Georgians are Orthodox Christians and many see unorthodox lifestyles as a corrupting influence from the West.
The cafe said it had drawn some local hostility because of "the way we look, music that we listen to, ideas we support, and the fact that we don't eat meat" and backing of causes such as rights for lesbian, gay, bisexual and transgender (LGBT) people.
- source]

- отрывки; источник

Friday, June 03, 2016

Фильм Лори Андерсон «Собачье сердце»/ Laurie Anderson - Heart of a Dog

Лори Андерсон (Laurie Anderson) – вдова Лу Рида; музыкант-исполнитель.

* * *
На московском кинофестивале Beat Film Festival — премьера фильма Лори Андерсон «Собачье сердце» (Heart of a Dog). Это сборник поэтических видеоэссе о любви, смерти и о том, зачем мы рассказываем истории, изложенных от лица нью-йоркской художницы и музыканта и ее рэт-терьера. COLTA.RU получила от Лори Андерсон письмо с пояснениями к этому трогающему сердце проекту.

— Сюжет «Собачьего сердца» может показаться странным и эксцентричным — фильм о собаке художника. Но внимательному зрителю станет ясно, что это кино о любви, о смерти и искусстве рассказывания историй. Как возник этот фильм — все началось с терьера Лолабель (Lolabelle)?

— Проект начался с того, что франко-немецкий канал Arte TV заказал мне фильм о том, почему я занимаюсь искусством. Не важно, что я делаю — песню, рассказ, мультимедиа-проект — это всегда рассказывание историй. Так я и решила сделать фильм про истории. Что они собой представляют? Что случается, когда мы забываем их? Что бывает, когда мы их рассказываем слишком часто? Какова их роль в наших жизнях?
История Лолабель — одна из сюжетных линий фильма. Истории — про эмпатию, а один из величайших талантов собак — это эмпатия. Поэтому я решила показать часть фильма глазами собаки, хоть иногда в фильме становится непонятно, кто рассказчик. Взгляд собаки представлен съемками камерой видеонаблюдения. Кто смотрит? Кто говорит? Вот такие вопросы затрагиваются в этом фильме.
Мне кажется, русская публика прекрасно поймет это кино. Кстати, мой фильм получился близнецом фильма «Собачье сердце», снятого в 1988 году режиссером Бортко по повести Булгакова. Я этого фильма не видела, пока свой не назвала (забыла прогуглить), но мне нравится это совпадение, поскольку оба фильма начинаются с пугающей хирургической операции и комментируют природу историй.

— В фильме не рассказано, как Лолабель стала вашей собакой? Были у вас собаки до этого? Кто у вас сейчас — вы сохраняете верность рэт-терьерам?

— Лу [Рид] нашел Лолабель в фотолаборатории, где она крутилась под ногами, и спросил, чей это пес. Владелец ответил: «Хочешь — забирай». И мы взяли ее домой. В детстве у нас обоих были собаки. Я всегда советую людям, которые жалуются, что у них нет на животное времени: разделите заботу о собаке с кем-нибудь еще. Когда у нас появилась Лолабель, мы оба были очень заняты проектами и гастролями. Нам казалось, что она не впишется в нашу жизнь, но она вписалась, и мы ее очень полюбили.
Потом мы взяли еще одного пса — Маленького Уилла, ему четыре года, бордер-терьер. Он не играет на пианино и не рисует. Он очень любит играть с мячом. И много есть.

— Расскажите о музыке, которая звучит в «Собачьем сердце». Она очень акварельна и тиха — просто скрипка и эмбиент, сплетенный из естественных звуков. Почему так?

— Когда я только сняла фильм, я показала его довольно большой аудитории. Все сказали: «Только не делай для него музыку. Получится слишком жестко». Продюсер Дэн Джанви настоял. Я сделала звуковую дорожку очень быстро. Она устроена так же, как музыка к моим шоу, — эмбиентная, чтобы не отвлекать от историй.

— Вы не только сняли фильм о собаке, но еще и даете концерты для собак. Последний был на Таймс-сквер в Нью-Йорке — собираетесь давать их и впредь?

— Когда я сделала первый концерт для собак в Сиднее в 2010-м, я стала получать очень много предложений делать еще такие выступления. Я поклялась, что не буду этого делать. Не хотелось становиться «артистом, который дает концерты для собак». Позже я дала еще несколько таких концертов, очень мало — в Швеции, Англии, Нью-Йорке и Лос-Анджелесе. И теперь я — «артист, выступающий для собак». Но я хочу сказать, что нет ничего более забавного, чем во время таких выступлений всматриваться в аудиторию и видеть напряженно-пытливые лица.

— Кстати, вы когда-нибудь давали концерты с Лолабель, которая играла на пианино, на публику? Возможно, вместе с Лу Ридом?

— Только дома.

— В этом фильме есть истории, звучащие немного фантастически. Есть такие, в которые не верят зрители?

— Все истории, рассказанные в этом фильме, правдивы.
Думаю, самая трудная для зрителя — о том, что я не любила свою мать. Обычно после фильма ко мне подходят и говорят: «Поверить не могу, что вы так сказали». Я не включила в этот фильм историю о том, что моя мать меня не любила. Зрителям было бы еще труднее это принять.
Правда в том, что женщины несовершенны, хотя предполагается, что все способны на любовь. Но какое-то, малое, число матерей не способно любить даже собственных детей. В фильме неоднократно звучит вопрос, что такое любовь. Вообще весь этот фильм состоит из вопросов.

— Насколько мне известно, грядет большой проект по переизданию архивов Лу Рида. Вы принимали в нем участие? Можете рассказать подробнее?

— Да, я принимаю участие в этом проекте, и за последние несколько лет мы сделали кое-какие вещи, которые поистине восхитительны. Скоро вы обо всем узнаете.
отрывки; источник

* * *
“Heart Of A Dog” could easily have seemed pretentious in the extreme - an experimental, avant grade movie about a pet dog.

Instead, it has an unlikely charm. Laurie Anderson’s playful film combines animation, archive footage and lots of sequences of Anderson’s beloved terrier, Lollabelle.

The little mutt, it seems, was a fully signed up member of New York bohemia. She was taught to paint and even to make small sculptures with her paws in plasticine.

The director uses Lollabelle as the starting point to talk about everything from 9/11 and homeland security, from data hoarding and the pain of bereavement to the way that dogs see and smell the world Anderson herself narrates in a gentle, sing-song voice.

Nothing if not original, this is almost certainly the only movie about a terrier that cites the writing of Wittgenstein and Kierkegaard, the painting of Goya and the wisdom of Jewish grandmothers.
source

* * *
‘Heart of a Dog,’ Laurie Anderson’s Meditation on Loss

Oct. 2015
Near the end of her dreamy, drifty and altogether lovely movie “Heart of a Dog,” Laurie Anderson does what she is so great at doing: She tells a story. This one is too powerful to ruin here, but the story and its placement speak to how she makes meaning. Speaking in voice-over, as she does throughout, with her perfect phrasing and warm, gently wry tone, she recounts a harrowing episode from her childhood. It’s one that she had described before, she says. But one day she realized that she had been omitting some horrifying details. She had “cleaned it up,” as she puts it, because that’s what we do:
You get your story and you hold onto it, and every time you tell it, you forget it more.”

Heart of a Dog” is about telling and remembering and forgetting, and how we put together the fragments that make up our lives — their flotsam and jetsam, highs and lows, meaningful and slight details, shrieking and weeping headline news. This purposefully fissured quality extends to the movie itself, which is by turns narratively straightforward and playfully experimental, light and heavy (it’s a fast 75 minutes), accessible and opaque, concrete and abstract.

And while it’s drizzled in sadness — one of its recurrent images is of rain splattered across glass — it joyfully embraces silliness, as when a blind dog named Lolabelle plays the piano. It’s a home movie of a type, if one that, like a stone skipped across a still lake, leaves expanding rings in its path.

Ms. Anderson shot much of “Heart of a Dog” herself, which gives it a distinct personal quality that dovetails with her intimate, sometimes confessional narration. Like many filmmakers, she offers you a kind of interpretive key to the movie in its opening moments, starting with close-ups that move across an artwork washed in sepia and embellished with dark squiggles and words. The closeness of these shots makes it initially difficult to grasp the literal big picture, though there are readable words (“hot tin roofs” upside down) and then human figures. Suddenly, an illustration of Ms. Anderson’s face materializes and begins speaking.
“This is my dream body,” she says, “the one I use to walk around in my dreams.”
It’s her version, I think, of “Once upon a time.”

What follows is partly a meditation on loss and love that begins with the death of her mother and moves on to include the deaths of Ms. Anderson’s talented and tuneful rat terrier, Lolabelle; her friend, the brilliant artist Gordon Matta-Clark (1943-1978); and her husband, Lou Reed.
Mr. Reed, who died in 2013, hovers over “Heart of a Dog,” his face surfacing intermittently and fleetingly, wavering into visibility like an image that’s caught behind glass or reflected in a mirror, a distancing that suggests that he is present and not present at the same time. (One of his most moving appearances occurs during the final credits.)
“Every love story is a ghost story,” Ms. Anderson says at one point, quoting David Foster Wallace, yet another lingering spirit.

Her ghosts can materialize in unexpected fashion. In addition to her more private reveries, Ms. Anderson ventures, as she has throughout her career, into overtly political terrain, as when she introduces Sept. 11. Her entry into this fraught subject is characteristically disarming. She begins by talking about her home in the West Village, which overlooks the West Side Highway, and how, after Sept. 11, with her neighborhood smothered in ash, she escaped to the mountains of Northern California with Lolabelle. The idea was to see if she could talk to Lolabelle — rat terriers, Ms. Anderson says, can understand about 500 words. It’s a whimsical objective that turns serious when, amid the brightly lighted nature shots of her and Lolabelle, she connects the threat of soaring hawks to that of airplanes.

It’s hard to think of many artists who could pull off that kind of connection. Ms. Anderson’s lulling voice smooths the way, as does the movie’s associative form. Although “Heart of a Dog” can seem somewhat shapeless at first glance, as if Ms. Anderson were just aimlessly floating from topic to topic (from her mother to the surveillance state and how dogs see color), she is recurrently circling back rather than simply moving forward. Much like a philosopher, she advances, loops back, deepens the argument — with a tender image of Lolabelle, a reference to Tibetan Buddhism, a shot of trees, a nod to Wittgenstein — and then she advances again and circles back once more. At times, it feels as if she too were haunting her movie even as, with every image and word, she fills it with life.
source

* * *
March 2016

Artist and musician Laurie Anderson has directed Heart of a Dog, a feature film inspired by the life and death of her terrier Lolabelle, and dedicated to her late husband, Lou Reed. She is also guest director of this year’s Brighton festival.

You tell many personal stories in Heart of a Dog, about your family and people you’ve known. It sounds like it might all be true – is it?

It is true, yeah. It kind of set me off about a couple of things. A month ago somebody said: “I’ve got tickets for your Kennedy Center show – and I said: “What Kennedy Center show?” I’d forgotten about it. And I remembered a letter I’d written to (John F) Kennedy, and that was the core of the show. He was running for president, and I was a kid, and I wrote him a letter asking for his advice, and he sent me a very long letter giving me advice – political advice and personal advice. I think it was very calculated, but it made a big impression on me – to realise that you could write to someone like that and get an answer. But he was campaigning, you know, he was trying to get votes. He got my vote.

What did your terrier, Lolabelle, mean to you? In the film she seems to be at once a pet, a friend and an alter ego.

It’s a film about empathy. Lolabelle was a character that was almost pure empathy, so I tried to express that as well as I could. She was not my best friend – I didn’t want a piano-playing dog necessarily. I wanted to find a way to help her because when she went blind, she didn’t do well at all, she panicked. This trainer said: “I taught my dogs to play piano,” and I said: “Whoah – OK!” And she said: “I think it really helps Lolabelle.” So there were concerts every day, and she was playing this stuff, and it was really a situation where music saved her life. She basically recovered her social world through music.

There’s a wonderful shot at the end of the film with her and Lou Reed snuggled up close. Most people probably wouldn’t think of him as a dog person.

He was a dog person. He knew a lot about dogs, he went to (New York’s) Westminster dog show every year. He had dogs all his life and loved them. He had many dogs and Lolabelle was very dear to him.
Our vet said to us: “We’ll have to put Lolabelle down, because she’ll have to live in an oxygen tent for the rest of her life.” Lou said: “Where do you get an oxygen tent?” And we got one that day, and she lived for another year.
Lou was always someone who would say “Why?” and “What?” and “Why are you saying that?” He was a real fighter, and he loved to solve things. It was a great experience for both of us to be with her. She was a really great old dog. She taught me a lot about how to be old.

The film shows how you found wisdom about death in Buddhism – and a lot of comedy too.

The first noble truth of Buddhism is “life is suffering” – which puts off a lot of people. But I would have to say the happiest people I know are Buddhists, to make a gross, crazy generalisation.
It’s been a really interesting thing for me to study – how to do things without ambition but still have the pleasure of making things. I’ve learned a lot from that way of… it’s not exactly thinking, and it’s certainly not believing, because you don’t have to believe in anything if you’re a Buddhist. There’s only one rule, and it’s the same rule you have as an artist, which is to be aware. That’s it.
source

см. также

Related Posts Plugin for WordPress, Blogger...